л в курс дела, действительно хорошо стал разбираться в искусстве, написал уйму статей. Для меня он был примером человека, быстро развившегося и духовно выросшего на совершенно новой для него работе. Маленький, редковолосый Чэнь страдал гипертонией от переутомления и целыми днями не выходил из номера московской гостиницы. Я приводил к нему врачей и подолгу беседовал. В общении Чэнь был прост и доступен.
Лю принял нас в назначенное время, что само по себе являлось хорошим знаком. В накуренной комнате, обставленной как обычная аудитория, нас с Лидой встретил тронутый сединой пожилой человек среднего роста, ширококостный и по-крестьянски плотный, с сильными, резкими движениями и редкими, крупными, желтоватыми зубами. Усадив нас в кресла, сам он, видно по привычке, продолжал ходить из угла в угол. Позволить себе такое в присутствии приглашенных, да еще иностранцев, в уважающем приличия Китае мог только человек, чувствующий себя полновластным хозяином. Меня, уже приученного к обычаям страны, его манера держать себя удивила.
Каждую такую официальную беседу я пытался использовать с максимальной выгодой и выдвигал разного рода предложения, задавал различного рода вопросы. Я расспрашивал Лю о его собственной научной работе. Он же, показывая свою эрудицию, старался говорить посложнее. Но литературы этот один из руководителей филологического факультета совершенно не знал. Его знания, например, романа «Сон в красном тереме» не выходили дальше названий пьес, которые on смотрел в театре. (Обычно китайские классические романы перекладываются в пьесы.) Чтобы расположить его, я заговорил с ним, как с коллегой.
— Вы понимаете, — говорил я, — что ученый не может работать без оригиналов. Ведь он исследователь.
— Но зачем исследовать «дурное»? — возражал он улыбаясь, словно выказывая тем самым понимание. — Мао Цзэ-дун нас учит…
Следовала цитата.
— Здесь в Китае я не начинаю, а продолжаю начатую работу. В 1958 году вы сами издали книги, по которым я работаю. С тех пор обстановка в Китае изменилась…
— Да, обстановка изменилась! — с радостью согласился он, потому что ни в чем не соглашаться было все же неудобно.
— В Китае быстро меняется обстановка, — продолжал я, — а работа еще не закончена. Выбирая материалы, я не делю их на хорошие и дурные, я смотрю те, которых нет в СССР…
Лю в конце концов все же согласился обсудить мою просьбу. Труднее было с Лидой. Она просила заняться с нею современным разговорным языком, и Лю отказал ей, сославшись на то, что у них нет такого специалиста. Это был только предлог, так как с Бак Нинем занимались.
— Любой китаец может с ней разговаривать. Например, товарищ Ма, — сказал я, указывая на своего фудао. — Нам действительно не хватает разговорной практики.
Вместо прямого ответа Лю вдруг заговорил на модную тему: «не бояться трудностей, не страшиться смерти», которая, как припев или заклинание, повторялась в китайских газетах все весенние месяцы. Меня раздражал этот словесный героизм, вечно требующий подхлестывания однообразными лозунгами-заклинаниями. Неужели бахвальское, механическое талдыченье может побудить людей к самопожертвованию?
Я объяснил ему, что советские люди трудностей не боятся.
— Смешно призывать к прилежанию тех, кто выучил тысячи китайских иероглифов. Вам, китайцам, тоже не просто их изучить, а нам, иностранцам, еще труднее. Мы выбрали себе нелегкую профессию и работать умеем!
При всей справедливости сказанного меня охватило неприятное чувство — как-то непривычно было во всеуслышание хвалиться — получалось, что Лю заставил-таки меня заговорить чуждым мне языком.
Пожелав нам успехов, он сказал:
— Вы хорошо работаете, но надо и уметь отдыхать. Мао Цзэ-дун учит нас не только работать, но и отдыхать, заниматься спортом…
Под цитаты из сочинений Мао мы с Лидой покинули затянутый табачным дымом кабинет.
Лида, так и не договорившись о занятиях, вскоре выхлопотала себе перевод в Институт языка, чтобы заниматься по твердой студенческой программе.
В Китае даже самые обычные вещи становились для нас праздничным событием. Раз в неделю, по четвергам, съезжаясь в наше посольство, мы дружно расхватывали советские газеты. Они были не слишком-то свежие, но читать их доставляло большую радость. Старые фильмы, прокручиваемые в клубе посольства, мы смотрели с не меньшим удовольствием, даже если уже видели их прежде в Москве.
Раз в неделю я наведывался к своим спутникам по купе, на самую западную окраину Пекина, в Институт языка. Там учились только иностранцы, и вход туда был свободнее, чем куда-либо еще.
Как-то апрельским вечером я провожал из Института языка своего приятеля Леню. Вынырнув из узкого, темного хутуна, мы влезли в длинный шкодовский автобус. Встречи, которые не могли быть частыми, оживляли нас, особенно меня, потому что после перевода Лиды в Институт языка я остался в единственном числе в Педагогическом университете. Всю дорогу мы болтали без умолку и, Сойдя на перекрестке, продолжали разговор. Сошедшие вместе с нами пассажиры растаяли в темноте. Вдруг из нее вынырнула и остановилась перед нами какая-то фигура. Это был еще совсем молодой человек, но бледный и тщедушный. С трудом подбирая слова, он спросил по-русски:
— Вы советские?..
Мы ответили ему по-китайски, довольные, что наконец хоть кто-то из многочисленного населения китайской столицы решился заговорить с нами. Он назвался Ли. Было уже поздно, и мы условились с Ли встретиться еще раз, чтобы более обстоятельно поговорить обо всем, что интересует нас и его.
Встретились мы ровно через неделю и долго гуляли. Много раз стиранная, выцветшая одежда выдавала бедность нашего нового знакомца. Мы бродили по улицам, не вызывая подозрений — в глазах прохожих он сходил за обычного в Китае сопровождающего при иностранце. Он действительно и был в данном случае сопровождающим, но инструкцией не предусмотренным.
История этого молодого человека дала мне для познания китайской жизни куда больше, чем все виденное со стороны.
Ли два года учился в Народном университете, пока под напором юношеской искренности не проговорился в коридоре о своем недовольстве политическим курсом Мао. Последовало официальное осуждение, отчисление с факультета, кампания по перевоспитанию. Может быть поэтому он заболел ранней гипертонией, и зрение его сильно ухудшилось. Теперь, после больницы, его уделом оставался только физический труд, — он был направлен на перевоспитание, строить кирпичные хлевы и склады. Приходилось колесить через весь город с запада на восток да еще потом ехать на пригородном поезде. Это чересчур утомительно и накладно. Поэтому он жил всю неделю в рабочем общежитии, в окружении людей, принимавших его за опасного государственного преступника, а в субботу поздним вечером приезжал к матери на воскресенье. За месяц тяжелого труда он получал всего 22 юаня. Для наглядности укажу, что для обеспечения сносного по китайским понятиям существования надо было получать не менее 40 юаней. Этот больной интеллигент чувствовал себя на работе изгоем. Он отдыхал только дома, крутя рычажки радиоприемника, слушая на трех языках Москву.
— У нас сейчас в разгаре движение за «четыре чистки»[1] — все политические, конечно, — рассказывал он. — Два раза в неделю собрания после работы. Тянутся они бесконечно, потому что каждый хочет засвидетельствовать свою чистоту. Выступать безопаснее. Но я отмалчиваюсь, выступаю только тогда, когда партийный секретарь обращает на меня внимание. Я устал и одинок… У нас, у китайских интеллигентов, культ личности Мао Цзэ-дуна лежит тяжелым камнем на сердце. Тоскливо и горько…
Он часто повторял эти печальные слова.
— Того, что происходит у нас, прежде и вообразить невозможно было… Культ — вот что давит и губит Китай сегодня. Ради культа забывают и о марксизме, и о ленинизме, и о народе. У честных и думающих людей тяжело на сердце.
Ли говорил о страшной душевной опустошенности. Для души, чтобы не одичать окончательно, он занялся изучением педагогических воззрений Макаренко.
— Макаренко тоже перевоспитывал людей, но он поднимал их! Воров и преступников он готовил к труду, они становились рабочими и инженерами. А у нас? Вы знаете, что такое китайское воспитание? Или перевоспитание? Нет, у нас не поднимают дух человека! Главное — в том, чтобы подавить его, превратить в покорного, бессловесного. У нас не народ поднимают до интеллигенции — о нет! — у нас давят ту интеллигенцию, которая была, загоняют ее вниз.
— Не слишком ли пессимистичны вы? — осторожно спросил я. — Все же в КНР тысячи людей получают образование.
— Их нельзя назвать интеллигенцией. Они не умеют мыслить, — сказал Ли. — Пользы от них мало, но раздавить мыслящих они могут, и сделают это. Если человек стал грамотным, получил какие-то знания, то от этого он еще не становится интеллигентом. Чтобы стать им, нужно еще научиться думать, а это не просто… У нас каждый кончивший школу считается интеллигентом. Но они не умеют и, главное, не хотят думать. Зачем им это? На собрании каждый повторяет одни и те же фразы и дрожит, как бы не оговориться. Ох, как это отупляет! А повторение до одури при изучении сочинений Мао! Мы учим небольшую статью пять, десять раз. Каждое предложение надо повторять и повторять. Так в старину учили конфуцианские каноны сюцаи.
В феодальном Китае, чтобы получить должность императорского чиновника, надо было выдержать экзамен по конфуцианским священным книгам. Сюцаем называли того, кто прошел первый тур экзаменов на должность, но еще не получил ее. Многие так всю жизнь и оставались сюцаями.
— Ну а рабочие? Что думают те, с кем вы работаете?
— Многие из них обмануты и верят. Мао Цзэ-дуну, — сказал Ли. — Для рабочих все осужденные — контрреволюционеры и изменники. Меня они считают полоумным… — Как бы отвечая на мой немой вопрос — «почему же?» — он продолжал:
— Много хорошего было сделано после Освобождения, особенно до пятьдесят седьмого года. В пятьдесят восьмом году уже стало нехорошо, а затем дошло и до несчастья. Но вы ведь знаете, что вину за голод в последующие два года наши руководители возложили на Советский Союз!