Культурные истоки французской революции — страница 41 из 48

. Кроме того, некоторые слова, кажущиеся новыми, употреблены, как правило, в том значении, в каком их употребляли раньше: таковы «конституция» и «свобода». Отсюда следует недвусмысленный вывод: «Язык просветителей, в последние тридцать лет находившийся в процессе становления, не вошел в широкое употребление и не достиг круга мелких судейских чиновников и правоведов, рядовых людей свободных профессий, преподавателей, буржуа — жителей небольших городков и сельской местности, которые записывают и редактируют наказы»{287}.

Слова, которые они машинально употребляют, когда составляют наказы общин, — это слова из словаря, «имеющего юридическую структуру и костяк, словаря, который сложился по меньшей мере два века назад в рамках институтов французской монархии»{288}. В основном эти слова используются, когда речь идет об административных учреждениях, общественном положении, формальностях выборов, институтах. В местечках, относящихся к бальяжу Семюр-ан-Оксуа, десять самых употребительных существительных в убывающем порядке таковы: «пункт» (226 раз), «сословие» (139), «право» (62), «налог» (59), «порядок» (51), «депутаты» (44), «его величество» (42), «собрание» (38), «судьи» (33) и «провинция» (29). Даже критика и предложения о преобразованиях изложены традиционным языком. Так, слово «злоупотребление» очень часто встречается уже в 1614 году, то же и с общественно-правовой лексикой. В Бургундии слово «жители» еще преобладает над словом «граждане», а слово «королевство» — над словом «нация». В Реймсе «нация» в большом ходу в цеховых наказах (кроме самых бедных цехов — те сохраняют приверженность к слову «народ»), но его значение остается пассивным: оно не включает в себя борьбу за власть, наоборот, даже в новом словаре оно подразумевает традиционное подчинение королевской власти. «Гражданин» тоже приживается не без труда: часто это слово соседствует с противоположным ему по духу словом «подданный»; нередко слово «гражданин» тонет в лексике сословного общества, как видно из противоречивого выражения «сословие граждан».

Оформление, повторяющее оформление юридических документов, и юридический словарь наказов служат для изложения конкретных жалоб и почти не уделяют места запросам, подсказанным философской литературой. Обличение произвола, отстаивание прав личности, требование декларации прав, обеспечивающей верховную власть Нации, гражданское равенство граждан, личные свободы и право собственности, вместе взятые, ни в одном своде наказов — сельских или городских, принятых на первичном собрании избирателей или на собрании бальяжа — не достигают 5% от общего числа наказов. В бальяже Труа они составляют 0,8% от общего числа жалоб в наказах сельских общин, 2,4% — в наказах городских цехов и общин, 1,2% — в наказе главного города округа и 0,4% жалоб в наказе бальяжа. В Руанском бальяже процентное соотношение соответственно 2,4%, 3,5%, 3,5% и 2,9%; в Орлеанском бальяже — 0,8%, 2,4%, 1,2% и 2%. Статистические данные полностью подтверждают вывод, сделанный Даниэлем Морне после беглого чтения наказов: «По правде говоря, “идеи” не занимают в них большого места, особенно идеи философские»{289}.

Наказы являются далеко не единственной формой выражения политического сознания во Франции в конце XVIII века. Их многочисленность не должна сбивать с толку и приводить к опрометчивому выводу, что юридический язык — единственный, которым можно воспользоваться для выражения критики и чаяний. Кроме старой юридической традиции — традиции обычного права — защита свободы личности и требование новых отношений между монархией и обществом основываются, с одной стороны, на философских определениях прав человека, данных просветителями, с другой стороны, на соперничающих между собой теориях политического представительства: абсолютистской, парламентской и административной. Публичный спор, завязавшийся в середине века между сторонниками монархии и приверженцами оппозиционных течений, способствует автономному типу высказывания, перестающему ориентироваться на юридическую сферу.

Однако, как это прекрасно видно из наказов, юридический язык остается в конце Старого порядка главным источником, выражающим как противоречия, раздирающие общество, так и надежды на реформу, ожидаемую от государя. Таким образом, власть просветителей над умами не разрушила юридическую культуру, носителями которой являются многочисленные чиновники и служители закона, чей язык одновременно выражает и изменяет стремления тех, кто вступает в 1789 год. Новое общественное пространство, созданное Революцией, также не затронуло ее: в 1789—1790 годах многие адвокаты охотно прибегают к судебной риторике в сугубо политических целях: чтобы объяснить новый порядок в освященной традицией форме — форме катехизиса{290}.

Двор и город

Третий культурный исток революции 1642 года, о котором говорит Лоуренс Стоун, — «идеология “Страны”»: «ее распространяли поэты и проповедники; этому способствовали и газеты, регулярно сообщавшие о том, что происходит при дворе; сама она противопоставляла себя двору и связанным с ним отрицательным образам»{291}. «Оппозиция Двор — Страна» (Cour — Country), где двор, а вместе с ним и город (в данном случае Лондон) подлежат осуждению, а в противовес им выдвигается пуританский нравственный идеал, традиционный патриархальный образ жизни, тесно связанный с местными политическими институтами, — было ли нечто подобное во Франции XVIII века?

Может показаться, что нет, поскольку после смерти Людовика XIV двор приходит в упадок, что вызвано тремя причинами. Во-первых, при Людовике XV и Людовике XVI Версаль перестает быть главной королевской резиденцией, продолжая оставаться одной из резиденций в ряду других. Из-за бесконечных путешествий государей из столицы в Версаль и обратно и из одного замка в другой королевский двор лишился постоянного местопребывания, которое у него было с 1682 года, и это нарушило тесную связь, установившуюся между церемониями, которые были продиктованы придворным этикетом, и сосредоточением власти в одном месте — в Версале{292}. Во-вторых, придворный ритуал был ослаблен еще и тем, что жизнь короля стала более «приватной». Конечно, не нужно преувеличивать разницу: Людовик XIV наряду с парадными покоями приказал устроить в Версале маленькие кабинеты, предназначенные для увеселений в узком кругу, а Людовик XV заботился прежде всего о том, чтобы создать во дворце и его садах условия для своих «приватных» занятий (каковыми были рисование, ботаника и агрономия, резьба по дереву), но при этом именно он завершил и дополнил «дворцовые работы», предпринятые его предшественником (достроил Оперную капеллу, открыл салон Геркулеса в парадных покоях, заказал скульптуры для фонтана Нептуна и разместил министерства и ведомства вне стен дворца, в отдельных зданиях, приспособленных для их нужд){293}. Несмотря на это, понимание Людовиком XV своей роли короля и, позже, понимание Марией-Антуанеттой своей роли королевы воспринимаются как отход от традиционного представления о королевской особе, чья жизнь должна проходить у всех на виду и подчиняться ритуалу. Жизнь властителей, ограниченная узким семейным и дружеским кругом, избавленная от строгого соблюдения этикета и укрытая от взглядов и придворных, и народа, воспринимается как пагубный разрыв с ритуалом олицетворения монархии.

И, наконец, в-третьих, двор постепенно утратил свой решающий голос в эстетике. Начиная с эпохи Регентства, главным критиком и судьей стал город, то есть различные формы объединений (салоны, кофейни, клубы, газеты), которые образуют публичную литературную сферу Парижа. Именно там дают оценку произведениям, именно там складываются репутации и развеивается слава, именно там осуществляется управление литературой и изящными искусствами. В конце века Луи-Себастьян Мерсье отмечает факт, который нимало его не огорчает: «Слово “Двор” теперь уже не производит на нас такого впечатления, как во времена Людовика XIV. Двор уже не поставляет нам господствующих мнений, не создает репутаций, какого бы рода они ни были; теперь уже не говорят с пафосом, способным, правда, вызвать лишь усмешку: “Двор высказался за то-то и то-то”. Приговоры двора оспариваются; теперь говорят, не стесняясь: Двор в этом ничего не понимает; у него нет на этот счет никаких мнений, да и быть не может, — это не его дело. [...] Таким образом, двор утратил свое прежнее влияние на изящные искусства, литературу и все, что в наши дни с ними связано. В прошлом веке ссылались на одобрение того или иного царедворца или принца, и никто не осмеливался противоречить. Тогда суждения о тех или иных вопросах не были еще ни достаточно обоснованы, ни достаточно быстры; приходилось руководствоваться мнением Двора. Философия (вот еще одно из ее преступлений!) расширила горизонт, и Версаль, являющийся лишь точкой на этом горизонте, занял подобающее ему место». В заключение Мерсье плавно переходит от оппозиции «двор — город» к оппозиции «столица — провинция»: «Теперь одобрение или неодобрение, воспринимаемое потом всем королевством, исходит из столицы»{294}.

Ослабление роли двора (как местопребывания власти, которое у всех на виду, как сцены, где разворачиваются публичные церемонии, как эталона вкуса) могло бы, таким образом, сделать невозможным всякое сравнение с ситуацией в Англии, где идеология «Страны» противостоит авторитетной культурно-политической модели. Однако, даже будучи лишен части своих прежних атрибутов, французский двор продолжает притягивать всеобщее внимание — и вызывать всеобщее осуждение. Рукописные газеты и печатные памфлеты наперебой обличают пороки и расточительность двора. Среди запрещенных книг, которые чаще всего покупают в 1782—1784 годах у Брюзара де Мовлена в Труа, мы встречаем четыре произведения, резко критикующие двор: «Пышные празднества Людовика XV» Бюффонидора (Виллефранш, 1782), которое Мовлен часто (11 раз) и помногу (общим числом 84 экземпляра) заказывает в Невшательском типографском обществе, «Ограбленный шпион» Бодуэна де Гемадека (Лондон, 1782), заказанный 10 раз общим числом 37 экземпляров, «Частная жизнь, или Апология герцога Шартрского» Тевено де Моранда (Лондон, 1784), заказанная 5 раз общим числом 7 экземпляров, и «Частная жизнь Людовика XV» Муфля д’Анжервиля (Лондон, 1781), заказанная всего 3 раза, но зато в количестве 8 экземпляров