Культурные истоки французской революции — страница 48 из 48

Такой подход позволяет по-новому осмыслить гипотезу, включающую Революцию в Старый порядок. В своих размышлениях я опирался на парадоксальную мысль Дени Рише: «Чем сильнее укрепляется абсолютизм, тем слабее он становится»{341}. Отсюда следует, что устои старой монархии были поколеблены теми самыми механизмами, которые, на первый взгляд, обеспечивали ее могущество. Для Рише укрепление государственных интересов и развитие административной централизации явились одновременно залогом силы абсолютизма и причиной его слабости. Внося в общество раскол и вызывая разногласия, они восстановили против короля большую часть его подданных.

Размежевание, проведенное самой монархией между государственными интересами, которые единственно и руководят действиями государя и оправдывают их, и моральным суждением, оттесненным в сознание частных лиц и руководствующимся христианской этикой, со временем обернулось против государя, которого судят, критикуют, обвиняют, поднимая на щит ценности, изгнанные из области политики. Именно в этом смысле «политическая система абсолютизма является условием Просвещения», как гласит название первой главы книги Рейнхарта Козеллека «Критика и Кризис»{342}. Соответственно превращение литературного поля в общественный институт, признанный инстанциями, учрежденными королем и подчиняющимися ему, является необходимым условием для того, чтобы рынок суждений и произведений обрел со временем независимость, а общественное мнение в конце концов стало более могущественным, чем сам государь. Изменения в культуре, которые, подрывая старый строй, сделали мыслимым революционный перелом, связаны не с традиционными слабостями монархии, а с ее могуществом.

Интерес к появлению, одновременно в теории и на практике, общественного пространства побудил исследователей вновь обратиться к книге, которую долгое время недооценивали и от которой в ее историческом аспекте более или менее отрекся сам автор: «Die Strukturwandel der Ôffentlichkeit» Юргена Хабермаса{343}. «Культурные истоки Французской революции» — не исключение, и я не раз ссылаюсь в своей книге на Хабермаса. Многие вслед за Робертом Дарнтоном{344} считают, что труд Хабермаса не является авторитетным источником. По их мнению, эту книгу, не основывающуюся на фактах, следует читать не как исторический труд, а как философскую критику современности, для которой характерно исчезновение общественной сферы, появившейся в XVIII веке. То, что Хабермас характеризует эту общественную сферу, которую мы утратили, как «буржуазную», меж тем как эта категория уже не применяется ни для оценки Просвещения, ни для оценки Революции, по их мнению, делает ссылки на его книгу еще более опасными и бесполезными. Впрочем, то же можно сказать и о книге Козеллека: ее подзаголовок — «Eine Studie zur Pathogenese der bürgrlichen Welt»[25], и центральное место в ней занимает понятие «буржуазной элиты». Как же поступить: согласиться с этим осуществляемым исподтишка немецкими авторами «return of the banished bourgeoisie»[26], как выразился Колин Джонс{345}, или отбросить благоговение перед книгой Хабермаса тридцатилетней давности, как советует Дарнтон?

Как я пытаюсь показать в своей книге, все без конца ссылаются на это произведение в основном потому, что оно предлагает модель понимания, альтернативную «общественной машине» Кошена, вновь вошедшей в моду благодаря Фюре. Помимо чтения Хабермаса, к новому осмыслению различия между частным и общественным, к новому пониманию уз, неизбежно связующих хождение печатного слова с публичным пользованием разумом, осуществляемым частными лицами, а также основания критической традиции, «рассматривающей вопрос о настоящем времени как философское событие, к которому принадлежит философ, о нем рассуждающий»{346}, нас приводит статья Канта 1784 года «Ответ на вопрос: что такое Просвещение?»{347}, от которой отталкивается Хабермас в своей книге.

С другой стороны, книга Хабермаса позволила подвести теоретическую базу под все исследования, ведущиеся в русле прагматической истории общественного мнения того типа, образцом которого является фундаментальный труд Франко Вентури «Settecento riformatore»[27], и в последние годы обратившиеся к салонам, периодическим изданиям и докладным запискам адвокатов{348}. Но этих (вполне справедливых) соображений недостаточно для возвращения к понятию «буржуазии». Разве что дать ему совершенно новое определение и использовать это слово для обозначения специфической разновидности критического отношения к абсолютистскому государству, которое предполагает наличие пространства суждений и споров, не подчиняющегося властям и созданного «публикой», которая не тождественна ни двору, ни народу.

Этот краткий исторический обзор, цель которого — определить место моего исследования в ряду работ последних лет, подтвердивших или опровергших его положения, позволяет более четко сформулировать основной вопрос: как сопрячь описание исторического сознания современников Революции, искренне убежденных в 1789 году, что с прошлым навсегда покончено и наступила новая эра, с законами, которые, не будучи осознаны людьми, тем не менее определяют их действия, в результате чего они думают, что творят одну историю, меж тем как на самом деле творят совершенно другую? Итак, с одной стороны, необходимо, как призывал Фуко, вернуть событию его совершенную неповторимость и исключительность, а с другой — выявить подспудные парадоксальные связи, которые сделали его мыслимым.

1999 г.