В Энциклопедии нет понятия «общественное мнение»: «мнение» представлено в ней как абстрактная категория («сомнительное и недостоверное суждение ума», в противоположность научной точности), а во множественном числе — как юридический термин{41}; что же касается слова «общественный», то в статье «общество» говорится только об «общественном благе» и «общественной пользе», попечение о которых доверено «государю и служащим при нем, кои под его началом охраняют их»{42}. Так что не следует сгущать краски и утверждать, будто определение народа в Энциклопедии противоположно определению его антипода — публики, которой еще не существует в философской сумме века (признак того, что новое понятие сложилось позже). Однако, несмотря на то, что Энциклопедия отходит от традиции, изображавшей народ либо мятежным, либо верным и преданным, она пропитана представлением о том, что тяжелое положение народа не позволяет ему систематически участвовать в управлении государством.
Когда общественное мнение обретает силу и становится верховной властью, перед судом которой должны предстать все частные мнения, даже мнения государя и сановников, оно далеко отходит от мнения народа. Как показал Кит М. Бейкер, это понятие рождается в спорах, которые разворачиваются в середине века сначала по поводу отказа янсенистам в причастии, затем вокруг свободной торговли зерном и, наконец, вокруг распоряжения государственной казной{43}. Королевская власть бессильна перед общественным мнением и вынуждена принимать участие в публичных дискуссиях, доказывать, убеждать, завоевывать одобрение и поддержку. Таким образом, намечаются контуры новой политической культуры. Современники готовы признать ее новизну, поскольку прежде авторитетом пользовалась только королевская власть, вершившая тайный суд и выносившая не подлежавший обжалованию приговор, теперь же появилась сила, которая не воплощается ни в каком органе власти, которая все обсуждает публично и которая более могущественна, чем сам государь. Сразу встают новые, необычайно острые вопросы, не терпящие отлагательства: как сделать, чтобы распри между соперничающими группировками не ослабляли власть, которой облечена публика, как это происходит в Англии? Кто истинные глашатаи мнения, ставшего, таким образом, общественным: литераторы, которые его вырабатывают, парламенты, которые его формулируют, просвещенные чиновники, которые его проводят в жизнь? И наконец, как понимать самоочевидность его приговоров, которая является залогом общности мнений? Нет четкого ответа на вопрос о том, что же такое это условное понятие, потому что, будучи всеми признанным, общественное мнение разом и голос, к которому следует прислушиваться, и судья, которого надо убеждать.
Суд общественного мнения
В 1775 году Мальзерб в речи по случаю своего избрания во Французскую Академию высказывает мысль, которая с тех пор становится общепринятой; Мальзерб предлагает рассматривать общественное мнение как судебную инстанцию, имеющую большую власть, чем все прочие: «Возник суд, не зависящий ни от каких властителей и всеми властителями почитаемый, суд, который определяет истинную ценность всех талантов, который выносит свое суждение обо всех достойных людях. И в просвещенный век, в век, когда, благодаря книгопечатанию, каждый гражданин может говорить с целым народом, те, кто наделен талантом поучать других и даром трогать их сердца, одним словом, литераторы, стали для разобщенной публики тем, чем были римские и афинские ораторы для народного собрания»{44}. Для такого сравнения есть несколько оснований. Прежде всего оно облекает новых судей — «одним словом, литераторов» — властью, которой не обладают обычные судьи: их полномочия не знают пределов, а судебный округ — границ, они выносят свои решения свободно, ибо никоим образом не подчиняются государю, и все беспрекословно исполняют их.
Подобное возведение литераторов в ранг судей идеального верховного суда означало, что их суждения теперь — закон, обладающий большей силой, чем приговоры традиционных органов власти, начиная с короля и Парламента. Таким образом, могущество Литературной Республики теперь зиждилось не только на подчинении «Науки о Боге, или Естественного богословия, которое Господу угодно было усовершенствовать и освятить Откровением» «Науке о живом существе вообще», первой ветви «Философии, или Науки (ибо слова эти синонимы)», которая является «частью человеческого знания, принадлежащей рассудку», как было заявлено в «Образной системе человеческих знаний», помещенной в Энциклопедии, и это позволило передать роль наставников человечества от «схоластов» к «Философам»{45}. С появлением общественного мнения «просвещенное племя литераторов и свободное и бескорыстное племя философов»{46}, действительно, берут на себя роль судей.
Но уподобление суду имеет и еще один аспект: цель его — сочетать всеобщность суждений с разобщенностью отдельных людей, чтобы выработать общее мнение, ибо, в отличие от древних, у людей Нового времени нет места, специально отведенного для того, чтобы продемонстрировать и испытать свою сплоченность. Для Мальзерба, как позже и для Канта, хождение печатного слова делает возможным преобразование нации, где люди неизбежно разобщены и каждый высказывает свои мысли в узком кругу, в сплоченную публику — это ярко проявляется в «Предостережениях относительно налогов», которые он представит в мае 1775 года на рассмотрение Высшего податного суда: «Поскольку книгопечатание способствовало распространению знаний, законы, изложенные на бумаге, нынче всем известны, и каждый может разобраться в собственных делах. Законоведы утратили власть, которую давало им невежество других людей. Образованная публика может судить самих судей; и критика эта гораздо строже и беспристрастнее, поскольку осуществляется в атмосфере спокойного, вдумчивого чтения, а не в атмосфере бурных дебатов»{47}. Связывая «публичность» письменного слова, размноженного печатным станком — необходимое средство против «скрытности» органов власти, — с верховной властью общественного мнения, с чьими приговорами вынуждены считаться даже судейские чиновники, Мальзерб превращает сумму частных мнений, сложившихся во время чтения в одиночестве, в понятие собирательное и анонимное, абстрактное и однородное.
Ту же идею развивает Кондорсе на первых страницах восьмой эпохи своего «Эскиза исторической картины прогресса человеческого разума», написанного в 1793 году. В своем рассуждении он исходит из контраста между устным высказыванием, которое достигает слуха и возбуждает эмоции лишь тех людей, которые находятся поблизости, и печатным словом, хождение которого создает условия для общения без границ и без излишней горячности: «Появилась возможность говорить с разобщенными людьми. На наших глазах была воздвигнута трибуна, не похожая на те, что существовали прежде; эта трибуна позволяет делиться впечатлениями менее живыми, но зато более глубокими; она позволяет осуществлять власть, не возбуждая сильных страстей, но зато более глубоко и серьезно воздействуя на разум; эта трибуна находится ближе к истине, потому что, проиграв в возможности обольщать, искусство выиграло в возможности просвещать».
Итак, книгопечатание сделало возможным образование общественности. Объединив людей, находящихся вдали друг от друга, оно сделало возможным общение с отсутствующим собеседником: «Сформировалось общественное мнение, мнение могущественное, ибо его разделяет множество людей, мнение влиятельное, ибо определяющие его причины воздействуют одновременно на все умы, даже на те, что находятся очень далеко (курсив мой. — Р.Ш.). На наших глазах возник разумный и справедливый суд, не зависящий от власти людей, суд, от которого трудно что-либо утаить и невозможно укрыться»{48}. Этот суд, где судьями являются читатели, а тяжущимися сторонами — авторы, имеет всеобщий характер, потому что позволяет «заинтересовать каждым вопросом, который обсуждается в каком-то одном месте, всех людей, говорящих на том же языке»{49}. Но даже у Кондорсе, при том, что он дает общественному мнению, которое в идеале должно быть всеобщим, самое «демократическое» определение, оно вынуждено считаться с тем, что уровень культуры не у всех одинаков, и абстрактное понятие не так-то легко согласуется с конкретной действительностью: «Несмотря на добровольное — или вынужденное — невежество, на которое было осуждено огромное количество людей, граница, намеченная между неотесанной и просвещенной частями рода человеческого, почти полностью стерлась, и пространство, разделяющее две крайности — гений и глупость, — заполнилось людьми, находящимися на промежуточных ступенях развития»{50}. Сами слова («несмотря на», «почти») красноречиво свидетельствуют, что расстояние, которое мыслится преодоленным, неизбежно существует.
Таким образом, между XVII и XVIII веками понимание публики в корне изменилось. В эпоху «барочной» политики ее характеризуют те же черты, что и театральную публику: разношерстность, иерархичность, ограниченность рамками спектакля, который предложен ее вниманию и сочувствию. Такая публика может состоять из мужчин и из женщин, принадлежащих к разным сословиям, она включает всех тех, кого хотят привлечь на свою сторону, всех тех, чьи симпатии хотят завоевать: великих мира сего и простой люд, искушенных политиков и невежественную чернь. С другой стороны, публику надо «водить за нос», «обольщать», надо «пускать ей пыль в глаза», как пишет Ноде, который становится теоретиком направления, считающего, что самые зрелищные эффекты никогда не должны обнажать ни механизмы, которые их произвели, ни цели, которые они преследуют