Как иллюстрацию, я приведу один траги-комический эпизод из моего собственного опыта. Лет 15 тому назад, в одном университетском городе, мне пришлось вступить в местную «марксистскую» организацию. Она состояла из нескольких десятков интеллигентов, и несмотря на свое страшное название, занималась невинными вещами — в сущности, просто самообразованием. Ее руководители находили обыкновенный марксизм «вульгарным», и поставили себе задачей обосновать программу и построить организацию на чисто нравственных началах[21]. В нескольких кружках, объединенных «центральным кружком», при строжайшей конспирации, велись отчаянные диспуты о «свободе воли», об абсолютном принципе нравственности, о предпосылках познания, и т. под. Познакомившись с постановкой вопросов, я заявил, что считаю себя «вульгарным» марксистом, а в нравственных принципах вижу социальный фетишизм, обусловленный отношениями производства. Мне едва не пришлось дорого поплатиться за свою смелость. Мои нравственные товарищи, собираясь без меня, стали обсуждать, не следует ли исключить меня из организации за безнравственность, и склонялись к утвердительному решению: человек считает нравственность фетишизмом, — очевидно, он человек безнравственный. Только по счастливой случайности я успел, поругавшись с руководителями, по собственной инициативе уйти из организации, не дождавшись постановления; и только впоследствии от одного из товарищей я узнал, как близок был к приятной возможности получить чин и звание «исключенного за безнравственность». Так нераздельна мораль от фетишизма в современном интеллигентском сознании.
Впоследствии, во времена «Проблем идеализма», г. г. идеалисты, переходившие тогда на службу к буржуазии, выдвигали против нас, скрывавшихся под фирмой «реализма», следующее ужасное обвинение: «вы хотите объяснить происхождение нравственности из материальных условий, — значит, вы отрицаете то, что есть для личности самого священного и абсолютного».
В докапиталистические эпохи, а также у сохраняющихся теперь остатков феодальных классов фетишизм норм бывает иной, более конкретного характера: их источником является личный авторитет, реальный или мнимый: для прав — реальная фигура властителя, для нравственности — мнимые персонажи богов. Эти образы, конечно, также воплощали в себе организационные потребности коллектива, и под своей живой, яркой оболочкой были, по существу, столь же бессодержательны: источником нормы, ее санкцией оказывался просто произвол.
Следы такого, более древнего фетишизма удерживаются обыкновенно и в новейшем, отвлеченном: первоисточником мира норм и здесь большей частью признается некоторый верховный авторитет — но он весьма непохож на старые авторитеты. Развитое индивидуалистическое мышление не может принять его в образе живой, человекоподобной индивидуальности, — личность привыкла замыкаться от всякой другой конкретной личности, привыкла отстаивать свою отдельность и автономность от других, ей подобных. Поэтому верховный авторитет, для этого типа мышления возможен лишь в совершенно обезличенном до полной бессодержательности, опустошенном виде: все его человеческие признаки исчезают, расплываясь в концепции «абсолютного».
Итак, фетишизм социальных норм неразрывно связан в индивидуалистическом, как и в авторитарном мире, с их принудительностью. Поскольку эта принудительность нужна и полезна классу или обществу, постольку фетишизм культурно-необходим.
Если фетишизм социальных норм обусловлен дроблением коллектива, маскирующим этот последний, и скрывающим его от мышления личности, то пролетарская культура, основанная на объединении людей в новый коллектив, очевидно, не нуждается в фетишизме, и должна с ним покончить. Так это и происходит в действительности.
Пролетариат вырабатывает то, что обыкновенно называют его «нравственным» и его «правовым» сознанием; у него складываются даже особые внешние формы общения, подобные «правилам приличия». В сущности, здесь эти термины применяются весьма неточно: новые явления слишком глубоко отличаются от старых, обозначаемых теми же словами.
Так, принято говорить, что «моральный принцип» рабочего класса — товарищеская солидарность. Но трудно даже сравнивать ее со всеми когда-либо существовавшими моральными принципами. Чтобы быть ей верным, для этого пролетарию вовсе не нужна санкция верховного авторитета; и не требуется, чтобы она предписывалась «голосом долга», независимым от всяких человеческих чувств и интересов, требующим подчинения, «потому что он есть долг». Для сознательного члена коллектива ясно, что товарищеская солидарность — это основная потребность коллектива, необходимое для него условие жизни и развития, и что она возникает из его фактического сплочения в труде и социальной борьбе. Штрейкбрехер внушает презрение другим рабочим и отвращение себе самому не по той причине, что он нарушил повеление абсолютного авторитета, — совсем напротив, все абсолютные авторитеты предписывают ему покорность господствующим; и не потому, что он не послушался категорического императива долга, который требует повиновения без всяких мотивов. Причина ясна: штрейкбрехер подрывает силу коллектива, вредит ему, внося в него дезорганизацию. Жизненный смысл принципа ясен, потому что отношения между людьми в новом коллективе просты и прозрачны.
В организациях пролетариата вырабатываются и применяются определенные уставы, правила которых могут казаться подобными «правовым нормам». Если правила эти бывают демократичны, дают членам организаций равные «права», то для коллективиста причина не в том, что такого равенства требует «абсолютная справедливость», что неравенство было бы нарушением свыше установленного или же «естественного» права участников. Дело сводится просто к тому, что организация пролетарского происхождения и состава не может успешно функционировать при иных условиях, что иные нормы мешали бы развитию сплоченности, а значит и силы организации, потому что противоречили бы тенденциям и отношениям всего коллектива, часть которого она составляет. И здесь нет иной мотивировки и санкции, кроме потребностей коллектива.
Обычная пролетарская форма обращения — титул «товарищ», может показаться однородной с буржуазными и феодальными «нормами приличия». Однако, ее обязательность заключается вовсе не в том, что «так принято», и что всякое иное обращение между членами пролетарских организаций было бы «неприличным». Слово «товарищ» выражает ту же солидарность, которая во всех областях классовой жизни служит принципом, нормирующим отношения между рабочими, культурно-организующим пролетариат. Для коллективиста здесь оно, очевидно, служит демонстрацией и в то же время закреплением классового единства, противопоставлением коллектива всей остальной социальной среде, — не пустой традиционной формой вежливости, а одним из организующих моментов, хотя и второстепенных. Если, положим, кто-нибудь в раздражении от личных обид, отказывается применять обычное обращение к другому члену коллектива, то это вызывает протест вовсе не из-за того, что первый ведет себя «неприлично», «нарушает законы вежливости», и т. под., а из-за того, что он вредит интересам коллектива, ослабляя в нем самом доверие к его единению, а во враждебных ему классах — страх перед этим единением.
С тех пор как история знает нормы нравственности, права, обычая и т. под., их постоянной и жизненно-необходимой чертой был их фетишистически-императивный характер, немотивированная принудительность. Их объективные мотивы, их социальный генезис были скрыты под этой принудительностью. Как видим, совершенно иного типа те нормы, которые вырабатываются классовой жизнью пролетариата. Это — нормы целесообразности для коллектива. Их мотивы и генезис непосредственно и открыто в них даны: интересы организованной системы, ее практика. Вот почему мы и считаем, что к таким нормам неправильно применять прежние термины — мораль, право и т. под., — так же неправильно, как напр., научно-социалистическому мировоззрению присваивать название религии. Авторитарность была конститутивным элементом всех исторически явственных доныне религий; где ее нет, там употребление слова «религия» придает только неверный оттенок понятиям об изучаемых явлениях. Столь же неверный оттенок придается понятиям тогда, когда говорят о пролетарской «нравственности», пролетарском «праве» и пр. Принципиально новые культурные формы требуют для себя новых понятий.
Своей явной мотивированностью новые социальные нормы вполне соответствуют обычным техническим. Последние также всегда условны, и исходят из определенной цели: если требуется осуществить то-то (получить такой-то продукт или сделать такое-то орудие, и т. п.), то надо действовать вот каким образом… В социальной норме это «если» замещено потребностью коллектива — постоянной целью социальной практики. Очевидно, перед нами тут, в самом деле, просто техническая норма поведения людей в их взаимных отношениях.
Старый мир норм, как мы сказали, необыкновенно богат: в обществе, построенном на противоречиях и конфликтах, для каждого ряда сколько-нибудь серьезных случаев столкновения интересов нужна особая норма, чтобы их урегулировать и организовать в пределах необходимого. При категорической форме, неразрывно связанной с фетишизмом, всякий обычай, моральное правило, закон, необходимо статичны, не допускают свободных вариаций в применении, лишены гибкости и пластичности. Когда изменившиеся условия не дозволяют стереотипность приложения старой нормы, то в силу ее безусловности выходом может быть только либо голое нарушение нормы — «преступление», — либо создание новой, ее отменяющей. То и другое сопряжено со значительной растратой общественных сил — в первом случае потому, что получается резкое противоречие в социальной системе, во-втором, потому что новой норме надо еще пробивать себе дорогу сквозь сопротивление консервативной идеологической среды. Недаром высказывалась много раз идея, что новый закон сам по себе есть «преступление» по отношению к старым.