На этом фоне температура общественного (точней, тусовочного) интереса к «Околоноля» спала поразительно быстро. Помню, литературный проект «Малая земля — Возрождение — Целина» обсуждали гораздо дольше, а пиарили гуще, даже в школьных сочинениях. Вот вам иллюстрация не столько смены строя и песен, сколько триумфа информационной диктатуры. Сегодня тема в топе, а завтра в жопе, и это объективно.
Шуму было, конечно, сначала много. Вплоть до обещания Олега Табакова скорой постановки «Околоноля» на сцене МХАТа.
Тема была, конечно, не во внезапном всплеске интереса к отечественной литературе вообще или к gangsta fiction с языковыми и стилистическими прибамбасами в частности. Как все уже знают, фишка заключалась в авторстве.
Роман сразу приписали перу первого замглавы Администрации президента, всемогущего Владислава Ю. Суркова, творца суверенной демократии, человека непростой биографии (по аркадий-гайдаровски «обыкновенной биографии в необыкновенное время»), эссеиста и поэта-песенника («Агата Кристи»), и пр., и пр. Дедукция незатейлива: Дубовицкая — фамилия супруги Владислава Юрьевича, а главред РП Андрей Колесников сказал, что роман написан одним из колумнистов журнала.
Сам Сурков не отказал себе в удовольствии поиграть в «да и нет не говорите», но затем почти сознался в авторстве. Нечистосердечно, с двусмысленностями, поэтому осталось немало оппонентов сурковской версии написания.
И состоялось пополнение отряда литературных ревизионистов. Раньше было две магистральные дороги по царству ВСЁНЕТАК:
а) Есенин не повесился, это его повесили;
б) Шолохов не написал, а украл «Тихий Дон». Теперь есть третья, родственная:
в) «Околоноля» написал не Сурков. И пусть «Тихий Дон» хороший, а Шолохов плохой, а «Околоноля» плохой, да и Сурков, знаете… Тем не менее.
Никто, впрочем, не рисковал настаивать на анализе литературного ДНК. И вообще как-то стихло, и Табаков вроде бы даже перестал мутить постановку на сцене МХАТа.
Богатейший бэкграунд появления сочинения, однако, сохранился до наших дней. Солженицын говорил, что писатели всегда были в России вторым правительством, и ежели не спорить, а чуть развернуть эту богатую идею, можно констатировать, что правительство (в широком смысле) всегда было в России первым писателем.
И уже исходя из этого продвинутую публику в «Околоноля» жгуче занимало: ага, так что ОНИ там думают об ЭТОЙ жизни? Да и о жизни вообще…
Поразительно, насколько тупыми (не подберу другого слова) были первые отзывы-анонсы: роман, дескать, посвящен теме коррупции — тотальной, всеобъемлющей и российской. Более тонкие рецензенты, вроде замечательного читателя Дмитрия Быкова, воспринимающего литературу как родной завод: «Роман о том, до чего все прогнило».
И ведь не поспоришь. Ну да, лошади едят овес, а земля в иллюминаторе видна.
В «Околоноля» пресловутые коррупция и гниль — не слишком заметный, поскольку привычный фон, вроде погоды за окном, но о ней романов не пишут, а пишут стихи. И то если не боятся соперничать с Пушкиным, с его «календарной», по Лимонову, поэзией. Или Маршаком («открываем календарь — начинается январь»).
Кстати, о воровстве. Тот же Быков остроумно рассуждает о «сырьевой природе» романа — а какая еще, дескать, возможна литература от главного идеолога великой энергетической державы? Перечисляет источники вдохновения: естественно, Борхес и Набоков (в алфавитном порядке, ибо до конца не ясно, кто главнее). Саша Соколов. Большая тройка: Сорокин, Пелевин и Быков (собственные корешки в «Околоноля» Дмитрий Львович подробно и убедительно аргументирует). Занятно, что подзабыл рецензент нашего Льва Гурского, у которого взята взаймы вся метафора отечественного издательского и книжного рынка как кроваво-криминального дела со своими мафиями, боевиками и теневиками.
Почему Быков? Вообще-то рецензий было много, а еще больше — кудахтанья, местами восторженного, чаще — нет, но с неизменной опасливой оглядкой на кремлевские башни.
Быков написал хорошо, резко, зло и, похоже, несправедливо. Зато есть от чего оттолкнуться.
Странно видеть эти громы, молнии и Карамзина («воруют!») среди давно ясного, точнее, пустого неба… Для чего тогда, собственно, вообще задуман был постмодернизм, интертекст, полисемантика и прочая смесь французского с единоросским? Автор «Околоноля» вовсе не прячет исходников, насмешливо демонстрируя и травестируя их. Странно видеть пародию на пародию, но, видимо, в свете сегодняшних реалий — самое то. Из суммы постмодернизмов рождается реализм. И даже не мистический.
Другое дело, что роман получился очень старомодный, из тех самых постмодернистских 90-х, которые Кремль первым и предал анафеме, обозвав «лихими». Кстати, в полном согласии с национальной традицией — преданных анафеме Стеньку Разина и Емельку Пугачева называли «лихими людишками». Так сегодня не пишут. В устойчивой литературной моде — улица, война, антиутопия, антибуржуазность, политизированность левого и ностальгического толка. А главное, стиль — скупой и мускулистый, запах мужского пота, а не Диора. Не Набоков — Борхес, а Лимонов с Буковским.
Захар Прилепин, Андрей Рубанов, Михаил Елизаров отчасти, Адольфыч Нестеренко, пишущий как раз про 90-е, но тогдашний словарь братков стал сейчас языком и кабинетов, и спален. Да и монстры давно не те — Сорокин записывает легко исполняющиеся антиутопии, Пелевин всегда был сам себе постмодерн…
В том, что «Околоноля» драматически расходится с булькающим, как кастрюля на огне, литературным сегодня, тоже есть свой смысл. Возможно, и политический. Может, и консерватизм в качестве идеологии правящей партии в русле (пост?)модернизации всплыл не случайно?
А в том, что Натан Дубовицкий за модой не гонится, верен однажды выбранным сталкерам, есть своя логика. Социалка, равно как и мистика, требует сюжета, а в «Околоноля» сюжета мало. Он явно понадобился автору, чтобы было все как у людей, чтобы был роман, чтобы было на что нанизать мастерски сделанные очерки нравов московской бизнес-тусовки, воспоминания детства, вставные новеллы, отвязанные, как похмельные, сны. Чтобы были координаты, в которых не пропасть герою. Он в романе есть, и он главный.
Точнее, главных героев в романе два. Первый, по аналогии с заявлением Гоголя о положительном герое в «Ревизоре» (дескать, смех) — сам язык романа. С этим круто, чего там… Все тургеневские эпитеты будут к месту, особенно «правдивый» и «свободный», опять же в свете основной деятельности предполагаемого автора.
Брат, то есть герой два — издатель и книжный мафиозо Егор Самоходов, возможно, протагонист если не Дубовицкого, то самого предполагаемого автора. Во всяком случае, многие факты сурковской биографии на это указывают. Такой себе сложившийся сверхчеловек, жизнь удалась, ни мальчики, ни старички кровавые в глазах не беспокоят, хотя в прошлом всякое бывало, с достоинством удовлетворяет высокие запросы братьев по классу и по оружию, подкармливает литературных негритят… Но тут — непонятная любовь к нелегкой девушке легкого поведения Плаксе, и в поисках ее Егор отправляется на Кавказ, который, как и в лев-гумилевские времена, контролирует вездесущее хазарское племя, внешнее садо и внутреннее мазо с открытым финалом — именно что «околоноля».
Как-то не замечено, что в романе сама идея сверхчеловека основательно спародирована, а триумф воли, заявленный Егором вначале, со скрежетом ломается о внутреннюю цельность персонажа, столь пронзительно освистанную критиками.
По сути история получается не пелевинская, а печоринская. Печаль не светла, а с горьким привкусом «Думы» того же Лермонтова. Автор «Околоноля» с другого конца подходит к магистральным темам сегодняшней русской литературной моды. К трагической неприкаянности человека поколения сорокалетних и его одиночества среди словесных прибамбасов и гламурных побрякушек. К обреченности интеллигента, уставшего менять себя и не знающего, с какого всеобщего конца приступить к изменению окружающего мира…
Если Натан Дубовицкий — действительно тот, о ком мы подумали, роман «Околоноля» многое объясняет. Не только в авторе.
От детдома до дурдома
Когда пошли разговоры о Прилепине, я зачислил его по разряду экологических ниш. Нацбольский писатель, почему нет, прикольно… Как у Аксенова в «Острове Крым»: «Есть уже интересные писатели яки, один из них он сам, писатель Тон Луч»…
А Захар работал и демонстрировал все с точностью до наоборот: не изоляцию, но экспансию. Знание 14 ремесел, как один известный русский царь. Оказалось, что он умеет в литературе почти все. Ну или очень многое.
Помимо литературы он занимается журналистикой, просветительством, активен в ЖЖ-сообществе и вообще Сети, выступает собирателем и каталогизатором стихов Лимонова и собственного литературного поколения: подводит под него идейную базу вкупе с историческим фундаментом.
Аналогия с Максимом Горьким напрашивается сама собой. Не я ее придумал — предложили некоторые критики, правда, в узком случае «Саньки». Подозреваю, кстати, что к литературному наследию Алексея Максимыча Захар скорее равнодушен.
Из современников Прилепину ближе всего Дмитрий Быков (кстати, автор хорошей книги о Горьком) — именно как литератор-многостаночник, единомышленник в плане идей и репутаций, распахнутого восприятия реальности. Но у Захара куда более яростный темперамент, он обладает цельным мировоззрением, в отличие от Быкова, которому хороший, но нетвердый вкус его заменяет. Ни в коей мере не пытаюсь противопоставить друг другу двух отличных авторов, да и вряд ли это у кого-нибудь получилось бы. Дело в другом: именно Быков, высоко оценивший роман «Черная обезьяна», первым заговорил о параллелях не с Горьким, а с Достоевским.
Издатели и критики повысили «Черную обезьяну» до романного статуса, в то время как сам автор называл ее повестью.
Дело, думаю, не столько в скромности, сколько в точности. Наверное, по замыслу писателя, жанровая определенность и подчиненность авторской воле — в русской традиции «повесть» по сравнению с романом имеет более жесткую структуру и, так сказать, сильнее привязана к создателю — обозначают и преемственность, и некое особое, неглавное, но важное место «Черной обезьяны» в общем доме прилепинской литературы.
Разговоры о том, будто «ЧО» — неожиданность, эксклюзив, без вершков и корешков в прежней прозе Захара — ерунда. Новая книга — своеобразное продолжение романа в новеллах «Грех» и его прямая антитеза.
Не без «Греха»
«Грех» — книга, по нашим временам, удивительно светлая, сюжет которой не выстроен, а творится на глазах из самого вещества и аромата прозы. Это хроники Эдема до грехопадения, бурно зеленеющее древо жизни, при том что рай этот не в космосе, а на земле и открыт всем пыльным бурям и грязевым дождям нашего мира. «Черная обезьяна», минуя сам момент изгнания из рая, показывает и пытается объяснить мир постфактум. Когда в муках и поте лица — и труды, и хлеба, и дети. «Грех» — распахнутое приятие мира и любовь к сущему; «ЧО» — декларируемая ненависть к «человечине» и болезненный интерес к жизни в пограничных ее проявлениях. Почти незаметный в процессе, но впечатляющий результатом поворот стилистического винта: от живописной легкости в «Грехе» до чеканного мастерства в «Обезьяне» — автор похож на старого рабочего из Гумилева — поэта, активно цитируемого в повести.
Пуля, им отлитая, просвищет…
Пуля, им отлитая, отыщет…
Заметна перекличка и с другими текстами Захара — писатель-баталист («Патологии»; рассказы «чеченского» цикла) доводит до некоторого мрачного изящества манеру военного прозаика. В голливудско-гомеровско-гайдаровском варианте, с привкусом альтернативной истории — рассказ о штурме античного города; в экзотических наркоафриканских трип-декорациях (привет Александру Проханову) — еще одна вставная новелла, и даже в казарменном, с портяночным духом бытописательстве.
Один из основных мотивов романа «Санькя» — вечного возвращения в исчезающую деревню — в финале «Обезьяны» хмуро и по-черному не просто спародирован, но развернут с обратным знаком: герой исчезнет еще раньше, чем русская деревня.
Да и сюжет «ЧО» — стопроцентно прилепинский, пацанский и бойцовский: журналист и писатель, вхожий до поры в высокие кабинеты и секретные лаборатории (описанные без деталей, схематично), занялся проявлениями детской жестокости. В ответ жестокость этого мира деятельно занимается им.
Облако морали
Отечественные критики со своим рудиментарным морализмом (если писатель у нас — второе правительство, то критика — центральный аппарат полиции нравов) поспешили героя «Обезьяны» обмазать в дегте и обвалять в перьях, обречь на распад и товарищеский суд. Пьянствует, дескать, вступает в связи с женщинами (в том числе падшими), разрушает семью и бьет по голове братьев наших меньших. Чисто застойные парторги.
Понятно и возможно, что в силу известной литературной традиции автор, что твой Достоевский, выпускает погулять собственную подсознанку, попастись фобии и почесать комплексы. Однако, воля ваша, ничего запредельно аморального в намеренно безымянном герое «ЧО» я не увидел. Более того, не увидел и того, что, с отвращением листая жизнь свою, нельзя не заметить в себе самом — даже невооруженным глазом.
А разве у вас не было окраинного детства с домашним зверинцем и старшими друзьями-хулиганами? Армии и попыток откосить на дурку? Семейных разборок после прочтения смс-X-файлов с битьем чашек, лиц и мобильных? Изнуренных жен и ветреных любовниц? Разбитых физиономий — своих, чужих и вовсе посторонних? Тупой зубной боли в сердце при воспоминаниях о невесть где обитающих детях?
Было, но не всё? Тогда надо начинать не с Прилепина, а с истории побиваемой камнями блудницы.
С рудиментарным морализаторством у рецензентов причудливо рифмуется тревожное ожидание авторского подвоха. Даже на уровне названия. Каждая вторая из уже появившихся рецензий на «Черную обезьяну» начинается неполиткорректным вздохом облегчения: это не то, что вы подумали, не про хачей и ниггеров… А мы и не думали. Я, например, полагал, что речь просто о неких злобных приматах (человека не исключая). Оказалось — об игрушке. Но можно, конечно, взять и шире.
Про это
Любой настоящий русский роман стоит на трех китах — политике, мистике и эротике, можно обойтись двумя элементами, однако никак нельзя — одним.
Мне приходилось говорить Захару Прилепину этот литературный комплимент: он едва ли не первый из русских писателей, умеющий писать эротику. Всё получается точно, дозированно, негрубо и зримо.
С чем с чем, а с обнажёнкой и всем последующим у нашей словесности — вечная напряжёнка. Если не брать даже бульварный сегмент с его «пульсирующими столбиками» и «бутонами сладострастья», обнаруживаешь, что и чрезвычайно почитаемый Прилепиным Лимонов в этом Захару уступает. У секс-сталкера Эдуарда Вениаминовича всё же соответствующие органы живут собственной трудной жизнью, «член» становится элементом «расчлененки»… Впрочем, у Лимонова секс — инструмент познания мира, а у Прилепина — просто часть существования. У Захара нет: а) собственных слюней, пускаемых от вожделения на страницу, когда автор на месте двух, трех и более персонажей представляет одного себя; б) брезгливости, зачастую фальшивой, нарочитой к данным занятиям, чтоб писателя, не дай Боже (как говорили в Советской армии, с ударением на последний слог), не заподозрили, что он тоже любит это дело; в) утомительного перечисления барышень и способов, свидетельствующего о жалком опыте и понтах; г) просто гадкого цинизма, не казарменного даже, а натужно-интеллигентского. Ну не умели у нас до Прилепина писать эротику, «Как будто манды не видали», — говорил Петр Вайль в пересказе Довлатова.
Что-то начиналось у эмигрантов, Газданова, но пришли Савицкие и Вик. Ерофеевы и все испортили.
Прилепин вообще, как любой настоящий писатель, завораживает своей картинкой, «подсаживает» на нее. К его детям относишься с нежностью, его женщин — хочешь. Потому что не только видишь, но и чувствуешь.
Тут я не удержусь от цитирования:
«Половые органы у нее всегда казались удивительно маленькими, твердыми на вид и посторонними на ее гладком теле — словно на ровный лобок пластмассовой куклы положили улитку и та налипла присосками.
Но на этот раз улитка была вся раздавлена и размазана».
Или монолог героини:
«Я так возбудилась тогда… Возбудилась, что ты, может быть, в подъезде уже. И ты позвонил еще раз, а я уже пошла в ванную, из меня текло… я подцепила все, что натекло, запустила руку под кран, одновременно говорила с тобой по телефону, а с пальцев все не смывалось никак, как белые водоросли свисало.
Аля даже показала, как она держала пальцы. Я долго смотрел на пальцы, а она все пошевеливала и потирала ими под невидимой водой».
…Захар в ответ на мой комплимент проанонсировал эротику в «ЧО», отметив, что она там разная: не только точная и зримая, но и «с брезгливостью» из моего пункта «бэ» (см. выше). Да нет, Захар, ничего похожего. Можно как угодно относиться к героям и героиням и настаивать на сугубо служебной роли сцен «про это», но, как говорят опытные дамы, «красоту не замажешь».
В «Обезьяне» автор выступил в новом и удивительном амплуа — рецензента порнофильмов. Точнее, того, что иногда в них мелькает как бы за пределами функционала (чуть не сказал — «замысла»). Запомнившиеся когда-то своей неуместностью кадры отпечатались то ли в голове, то ли ниже, и в нужный момент, флешбэком, пошла вдруг трансляция изнутри уже знакомого человека, и зритель цепенеет перед этим разворотом внутренностей чужой подсознанки.
Прием этот — вообще магистральный для новой прилепинской книжки; прибавив упёртость героя на десятке возвратно-поступательных движений, механистичность страстей, кишечную обнаженность души — можно смело назвать «Черную обезьяну» — порноповестью.
Велимир, труд, маета
Впрочем, уместно и другое жанровое определение — политический памфлет. Слишком прозрачна метафора о «недоростках», хоббитах наоборот — маленьких носителях отмороженного, свободного от всей взрослой химии сознания, — за которыми наблюдает кремлевский демиург Велимир Шаров в целях дальнейшего использования: хоть в политике, хоть в литературе.
Первым делом, конечно, приходят в голову «наши», «мгеровцы» (есть в «ЧО» и намеки куда прозрачней: «свои вожаки Сэл и Гер», Селигер то есть) и Владислав Ю. Сурков.
Но здесь — контрапункт сюжетной игры: в Велимире Шарове угадывается не только Сурков, но и писатель Владимир Шаров, в чьем последнем романе «Будьте как дети» заявлена почти всерьез оригинальная и глубокая концепция детского похода, крестового и социального одновременно, за всемирным счастьем. Поход этот был последним заветом смертельно больного Владимира Ленина, дорожную карту которого вождь разработал на примере миграционно-мистических практик северного народа энцев.
И для Прилепина полемика с автором «Будьте как дети» куда важней поиска очередного забористого сравнения для «путинского комсомола».
А город, где происходит массовое немотивированное убийство людей «недоростками», называется Велимир.
(Имя удивительно завораживающее — Хлебников знал, как себя назвать. Узнав имя «Велимир» и должность «Председатель Земного Шара», можно ведь и не читать, что он там написал-нашаманил. Очень многие так и сделали.).
Однако что-то мешает ограничиться памфлетом и обрадоваться очередной фиге в кармане. Слишком уж понятна, до зевотной тоски, история с «нашими», чтобы тянуть на самостоятельный сюжет, это во-первых. А во-вторых, столь же скучно было бы числить Прилепина, пусть в одной этой книжке, эпигоном миров (велимиров) братьев Стругацких плюс Воннегута.
Сюжет о «недоростках» — действительно с двойным дном: кризис идей и людей в стране резонирует с творческим кризисом писателя-героя (а может, и автора). Отсюда — навязчивый и назойливый к финалу поиск «мелодии» на фоне утраты членораздельной речи. Отсюда — тошнота, усталость и отвращение, которые только усиливаются (как и аллюзии — скажем, на «Мультики» Михаила Елизарова). Там же исподволь возникает апокалипсическая леонид-леоновская интонация. Конец цвета. Повествование действительно становится черно-белым, экспрессионистским — от экспрессионизма, кстати, и совсем нерусское восприятие психлечебницы как нормального, тихого места, не дома, так пристанища.
Печорины сталкиваются с достоевскими бесами и терпят предсказуемое поражение. Впрочем, об этом в следующей главе.