Люди пытаются понять, что случилось, догадываясь, что колокол прозвонил не только по Галкину, но по всей земле, – и понять не могут. Мы гибнем, потому что пьем, и пьем, потому что гибнем, – проклятый порочный круг, который можно разорвать силой воли, а откуда взять силу воли?
Вы можете со мной не согласиться, но, по моему ощущению, талантливые мальчики, рожденные в семидесятых – в основном, несчастное поколение (о девочках другая история – женщины не так зависят от времени). Их детство прошло в застое, утратившем звонкие мелодии шестидесятых годов, их молодость пришлась на большой развал, а нажитой исторической стойкости у них не было. Будь ты, к примеру, каким хочешь актерским гением – где ты нашел бы место в чудовищном кино девяностых? Одинокие печальные мальчики, попавшие в социальные джунгли, научились носить маску и играть по новым правилам, но переехало-то их колесом неслабо. Сейчас уже совсем другие народились кадры – с детства понимают про формат, пиар и гонорар. А Галкин, в 1981-м сыгравший Гека Финна у Говорухина, явно готовился совсем к иной жизни, нежели та, что нам всем потом выпала.
Это так – груз времени велик. Но он давит на всех. Что все-таки может человек, сам человек?
Однажды я видела Владислава Галкина на драматической сцене. В интересном антрепризном спектакле по «Братьям Карамазовым» он играл брата Митю. Играл великолепно, и очевидно с полным душевным совпадением. Ведь и чудесный, благородный Митя Карамазов собой не владеет, его душа извергает столько страстей, что воля и разум попадают в их плен. Легко обуздать душу, когда от природы она смирная, маленькая, чувств отпущено крохи, а огромную страстную душу укротить – на это способны разве праведники, и то через большие страдания. Я тогда подумала – жаль, что Галкин не играет в театре постоянно, но будничная служба в государственном театре была ему, наверное, никак не по натуре.
Натура эта была такова, что для благотворного развития ему требовалось постоянно укрощать, смирять себя, гасить слишком сильные эмоции – но профессия-то его требовала как раз противоположного, поймите трагический парадокс! Если бы он еще был ремесленником, играл вполноги – а он был сильным, страстным актером, выкладывающимся на всю катушку. Хроническое нервное перевозбуждение, как можно догадаться, изматывало актера каждодневно. Моральное осуждение публики за срыв – осуждение, с которым он сам был согласен, – добило окончательно. Сказалась обычная наша жестокость, неспособность к суждению мягкому, гибкому, уклончивому. Нет – всегда рубим сплеча! (Я это и к себе в полной мере отношу.) На основании одного поступка или одной фразы даже выносим приговор о человеке в целом, чего делать ведь нельзя. Тем более сейчас, когда любой может свое суждение сделать гласным. Когда публичный цирк жадными глазами смотрит на новых «гладиаторов»…
Хоронили актера в тот момент, когда его лицо, снятое для сериала «Котовский», красуется во всех телевизорах страны. Сериал этот, конечно, такая же дешевая самодеятельность, как и все прочие визуальные продукты нашего времени. Ни диалога энергичного написать, ни свет в кадре поставить – как будто истории кино вообще не было, начисто смыто из памяти. Но Галкин и тут хорош – и понятно, что движет его героем.
Не может Котовский жить в быту, скучными буднями, смиренной работой. Ему нужно всегда поджигать кровь азартом, приключением, игрой – и тут бандитский налет, запретная любовь или вихри революции равнозначны как возбудители чувства жизни.
И этот поиск возбуждения при ослаблении или отсутствии общих правил жизни, строгих запретов, уместных наказаний – самая ужасная опасность для наших мужчин.
Им нужно какое-то «торможение» – а они постоянно возбуждают себя. Литрами алкоголя, интимными связями, бешеной скоростью на дорогах, сверхъестественной алчностью.
Как разъяренные слоны, бегут навстречу смерти – не окликнуть, не остановить! Сплошь «Котовские». А души при этом у многих живые, совесть неубитая – вот и мучаются так, что не позавидуешь.
Вспомните страдальческие глаза Галкина на суде – врагу не пожелать такого.
Страданием, писал Достоевский, все очищается. Очистилась и эта яркая, больная жизнь – жизнь человека, который не только творчеством, но и самой своей смертью потряс людей и заставил их думать.
Ветеран молодостиАндрей Вознесенский
Известие о смерти Вознесенского поступило днем, а уже вечером все главные телеканалы показали фильмы о нем – перемонтировали снятые к 75-летнему юбилею, дело привычное. Радио, Интернет – все мигом отбарабанили про «великого поэта» и «уходящую эпоху» с несколько пугающей готовностью. «Барабан был плох, барабанщик – бог». Разве что один гордый обозреватель «Радио Свободы» счел нужным поведать миру, что Вознесенский не является его любимым поэтом. Ну, на то она и «Свобода», чтобы сообщать нам, несчастным, томящимся в застенках диктатуры, бесконечно ценную информацию.
Как многие истинные жизнелюбы, Вознесенский долго и трудно расставался с жизнью. Еще несколько лет назад Андрей Андреевич был завсегдатаем светской Москвы – в светлых пиджачках, с непременным шарфиком на шее, как будто всегда в приподнятом настроении, доброжелательный и словно немного растерянный. Он старательно вслушивался и всматривался в новую жизнь, вечно готовый отозваться, двинуться навстречу, поймать чье-то милое лицо, заинтересованный взгляд. Он вообще не менялся.
Молодость Вознесенского совпала с чудесным миражом, который выпадает не каждому поколению, – с иллюзией молодости вновь зарождающегося мира. Этот новый мир родился в конце пятидесятых и погиб в диких мучениях примерно к середине семидесятых. В нем жили на равных правах космос физиков и Господь верующих, идеалы обновленного социализма и обольстительные прелести «зарубежа», восхищение технологиями и страстная вера в «волшебную силу искусства». Невероятную кашу в головах молодых инженеров – строителей нового мира пронизывала торжествующая музыка слова, и слово это было вручено нескольким людям.
Момент полного совпадения с публикой длился у Вознесенского не год и не два, так что памяти об этом хватило надолго – и ему, и публике. Его неопределенный пафос, жадность к впечатлениям от внешнего мира, пламенная наивность в описании любовных переживаний, страсть к развинчиванию и свинчиванию словесных конструкций – все идеально совпадало с душевной волной, идущей от советских мальчиков шестидесятых годов. Особенно тех, что корпели в бесчисленных НИИ и КБ. Им тоже до всего было дело, они хотели причастности к сердцу времени, они ощущали себя гражданами мира, и сочинение монологов от имени несчастной Мэрилин Монро (есть такой стих у Вознесенского) не казалось им праздной забавой. Расщеплявшие атом одобряли расщепление слов, «вознесенские» эксперименты над материей языка. А театральность поэзии Вознесенского пришлась впору сразу двум большим режиссерам – Юрию Любимову и Марку Захарову. Эта не-комнатная, не-тихая поэзия была нужна именно потому, что своим шумом и блеском стремилась очертить контуры большого мира, превозмочь русскую затерянность, русское уклонение от столбовых дорог цивилизации.
Так-то оно так, однако в памяти всплывает из Вознесенского что-то совсем не шумное, не парадное. «Тишины хочу, тишины. Нервы, что ли, обожжены?» Великий мираж шестидесятых, развеянный над русской равниной, остался сиять причудливым, осколочным светом в тех людях, которые его создавали и воспевали.
Они остались девочками и мальчиками, очень ненадежно замаскированными их стареющими лицами. В ходе жизни, правда, кое-что выяснилось четко и определенно – например, что несомненной и огромной ценностью для человека является не хроническое душевно-любовное смятение, а преданная жена. Фантасмагорическая «Оза» Вознесенского оказалась, слава Богу, надежной и верной женщиной, Зоей Богуславской. Она и провела поэта за руку через меняющиеся времена. А испытание миража «нового мира» на прочность было, как водится, по-русски беспощадным: потрескался пафос, пожелтели призывные плакаты, устарела языковая смелость и яростное хватание мира за хвост. Куда-то в рекордные сроки исчез космос – космос как мечта и надежда. Померкли идеи социального обновления, чтоб еще раз вспыхнуть на прощание в середине восьмидесятых совсем уж прощальным фейерверком. И что осталось поэту?
Остались простые чистые звуки. Наивная, любящая душа. Трогательная нелепая надежда уж совсем непонятно на что. Смутная вера. Друзья. Деревянный домик в Переделкино. Воображаемое море вдали и кораблик по имени «Авось»…
«Ты меня на рассвете разбудишь, провожать необутая выйдешь. Ты меня никогда не забудешь. Ты меня никогда не увидишь».
Нет нужды над гробом поэта непременно выяснять с точностью до карата ценность его поэзии. Куда спешить? Все выяснится само собой, уверяю вас.
Наше дело – попрощаться с человеком и поблагодарить его за компанию.
Как можно не любить Сергея МихалковаК столетию со дня рождения писателя
Долгая жизнь – награда или наказание? А это уж как посмотреть. В общем виде такая задачка не решается. До своего столетия писатель не дожил всего-то четыре года. Был он при этом в полном разуме и на своих ногах – крепко работала жизнь над своими чадами в начале XX века. И фигуры ваяла монументальные сложности фантастической – под стать советской империи, в которой многим потом выпало жить.
С личностью С.В.Михалкова справилось бы разве что перо Ф.М.Достоевского. Современные перья для этого непригодны. Им бы все ярлыки навесить – либо глянцевые, либо пасквильные (см. басню Михалкова «Лев и ярлык»). А толку-то от этих ярлыков? Тут надо копать вглубь…
Дети Михалкова, знаменитые кинорежиссеры Андрей и Никита, говорят о своем отце с нежностью и уважением, и оставим за ними это право – оно от них неотъемлемо. Хватит с нас отречений от отца и отцов, достаточно вековечной русской гражданской войны. Но вот повстречалось мне в газете «Культура» такое заявление: «Не любят Сергея Михалкова только те, кто живет иностранцами на своей родине, “а сало русское едят”».