Честно говоря, я бы хотел видеть театр-семью, театр-дом. Репертуарный театр. Мне кажется, это могучее завоевание русского театра. Ведь все, что было до Станиславского и Немировича, за исключением, пожалуй, Малого театра московского, грубо говоря, было антрепризой. Собрали труппу, сыграли «Горе от ума», разошлись. А вот в Художественном впервые задумались над тем, что целый коллектив, живя одной эмоцией, одним пониманием жизни, беря лучшее из литературы, продвигает дело вперед.
Кстати говоря, Георгий Александрович неоднократно говорил, что он мечтал создать театр, который впитал бы в себя лучшее, что было в Московском Художественном, у Вахтангова и у Мейерхольда. И с гордостью говорил: «И кое-что мне удалось». Действительно, кое-что ему удалось. Даже очень многое. Такой театр разрушать, на мой взгляд, не надо. Мне кажется, необходимо пойти по тому же пути, возможно, иначе глядя на мир.
Для этого надо изучить труппу как следует и сделать артистов своими союзниками. Как поступал Георгий Александрович. После поездки в Америку он собирал весь театр и рассказывал об Америке. Он делился с нами впечатлениями, не чтобы похвастаться, а чтобы объединить людей. Он вызывал рабочих сцены, бутафоров, говорил им о предназначении театра, о том, что они так же, как актеры, ответственны за спектакль. Капельдинерам объяснял, что они первыми встречают зрителей, которые идут в надежде на что-то, и важно поддержать эту надежду, помочь актерам, чтобы зрительный зал был уже подготовлен их добрым чувством. Мне бы хотелось, чтобы был такой театр.
На мой взгляд, не надо думать о том, что будет играть Басилашвили или кто-то еще и надо бы дать роль. Надо думать о перспективе. Во имя чего я здесь, зачем я взял этот театр, что я хочу сказать. А если нужен будет Басилашвили – пожалуйста, ради Бога. А не нужен – хрен с ним, будет играть Петя.
У нас есть много артистов в театре, которые по той или иной причине не были востребованы Чхеидзе. Надо их выволакивать. А для этого необходимо, конечно, чтобы два, три, а то и четыре режиссера одновременно репетировали спектакли – в два состава, чтобы была занята вся труппа. Где – не знаю, найдите места, аренду можно найти. Чтобы все почувствовали возможность как-то себя проявить. И режиссерам будет интересно – кто как играет, в одной роли провально, а в другой – смотри, как интересно.
А можно проще поступить – всех выгнать и взять новых.
Я в книжке хотел показать, как Гога меня воспитывал. Андрея Прозорова в конце концов это же он из меня вытащил. А как он Стржельчика воспитывал! Ведь это был герой плаща и шпаги, красавец и здоровяк, стихами говорил, а в «Цене» – старый еврей, желтый, яичко кушает. Как это сыграно! Это же Гога сделал. Что бы ни говорили про Юрского, прекрасного, талантливейшего, моего приятеля, все-таки «Беспокойную старость» в какой-то степени Георгий Александрович дал ему сыграть и позволил ему проявить совершенно другие качества. И тому есть множество примеров.
Надо, чтобы вся труппа колыхалась. Чтоб режиссер выражал свое мировоззрение через актеров прежде всего.
Вот таким хотелось бы видеть Большой драматический театр.
– Мы все хотим видеть таким Большой драматический театр. Но мне часто почему-то приходит мысль в голову другого рода. Скажем, недавно я посмотрела «Бесов» Хотиненко. Огромная разница между актерами, которые сформированы все-таки прежним искусством и которые успевают за несколько минут что-то сыграть, и молодыми, у которых вообще превратное представление о профессии.
– В новых «Бесах» Петра Верховенского играет человек, которому я подписал диплом студии Художественного театра, Антон Шагин, талантливый парень. Не знаю, читал он Достоевского или нет? Ведь написан Ленин. Просто Ильич. Причем как гениально. За десятки лет до этого. А что он играет?
Но, знаете, многие сериалы мне сейчас очень нравятся.
Вот я посмотрел, например, «Наркомовский обоз» широкому зрителю неизвестного режиссера Влада Фурманова. Я обалдел от того, как хорошо играют все актеры, и это работа режиссера. Не просто хорошо, а абсолютно достоверно – иголочку не просунуть. Атмосфера, найденная им, очень напоминает атмосферу рассказов о партизанах Василя Быкова, осенне-болотная промозглая. Это настоящее художественное достижение. Но никто из критиков даже слова не сказал.
В сериале «Жизнь и судьба» есть одно потрясающее достижение Маковецкого, который играет Штрума. Я сам человек пятидесятых годов, я помню это время. Я помню, как Самуил Яковлевич Маршак, старый еврей, приходил к нам в Дом пионеров, нам, пацанам, он казался противным; и читал свою поэзию. Как похож на него Маковецкий в этой роли – как будто его вынули из того времени. Каким чудом это рождается? Я вижу перед собой человека неприятного, я бы с ним в одном купе не хотел ехать, а в то же время порядочного, честного, прекрасного человека. Надо памятник ставить за такие вещи. А критика пропустила, как будто ничего и не было.
– Может быть, критика занята теперь другими, гораздо более важными делами? Созданием каких-то странных репутаций авангардных, новаторских. А придешь – ничего авангардного и новаторского не видишь, а видишь непрофессионализм и беспомощность.
– Все говорят: «Мы ищем. Это поиск». А я задаю себе вопрос – а что, у Товстоногова каждый спектакль не был поиском? Поиском стилистики, в которой должен существовать артист? В «Трех сестрах» одна стилистика, а в «Энергичных людях» – другая. Шикарный спектакль «Оптимистическая трагедия» в Александринке он поставил (1955), получил премию Ленинскую, а потом, сам с собой споря, провалился у нас на сцене, поставив ту же пьесу (1981), но пытаясь найти новую стилистику – на абсолютно плоской сцене. Там была башня выстроена – а здесь плоская сцена. Не вышло. Не получилось. Ну что же, честь и хвала, что человек все-таки это сделал.
А современная режиссура во многом – не все, конечно, но в основном, – занята тем, что показывает, насколько она могуча сама по себе. И любая пьеса, даже прекрасная классическая пьеса, является лишь только поводом для того, чтобы показать собственную гениальность.
– Так ведь нет же ее, гениальности. Одни и те же приемы, одни и те же палочки, веревочки, визги и черные трико. Одно и то же из спектакля в спектакль кочует.
– Я понимаю, к чему некоторые из режиссеров стремятся. Вот я знаю наизусть «Вишневый сад», где я ужасно сыграл Гаева. Ну, это другой разговор. Оказывается, очень трудная роль. У Погребничко в театре «Около дома Станиславского», в подвале, где сцена – просто площадка у кирпичной стены, побеленной известкой, я смотрел «Вишневый сад». Конечно, это не пьеса Чехова, это эссе по поводу, ну ничего, можно поглядеть. Гаев. Одет в черное пальто на голое тело, поднят воротник, небритый такой, в сапогах. Ну тоже я понимаю – такой образ, правда, не соответствующий историческому. Вот они играют, вдруг Гаев подходит к этой побеленной известкой стене, пальцем проводит по ней и говорит сестре: «Сад весь белый». У меня мурашки по коже. Почему? Казалось бы, какое отношение имеет эта стена с этим пальцем к «Вишневому саду»? Никакого. И вдруг высекается нечто! Значит, режиссер искал. Ему удалось в это мгновение высечь что-то. Это очень важно. Потом пошла опять тоска…
И вот еще пример поиска… Я посмотрел додинский «Вишневый сад», недавнюю премьеру. Во многом мне очень понравилось. Некоторое недоумение вызвало то, что почти убраны некоторые линии: Аня и Петя Трофимов – намек на любовь, больше ничего нет; Епиходовская линия почти вся отсутствует. Я привык к тому, что на сцене – дом, видел во МХАТе спектакль с Книппер-Чеховой, во время войны. Этого нет, на сцене – экран, но я все принимаю. И меня потрясло очень многое в этом спектакле. Наверное, если бы действие происходило на сцене, на меня бы такого впечатления спектакль не произвел. На сцене надо форсировать, надо громче, ярче, а тут – рядом. Меня совершенно потрясло исполнение роли Вари Елизаветой Боярской. Вот это женщина, вот это любовь. Замечательно. Особенно сцена после сближения с Лопахиным, когда она выходит из этого экрана, дыхание просто перехватывает. Идеальный, не похожий ни на что Петя Трофимов. Не то что артист загримировался, а совершенно нелепый, бессмысленный человек. А Гаев – Игорь Черневич какой! В валенках, понятно, в доме сыро, он в валенках ходит. Человек, которому как бы на все наплевать. Но я вижу за этим мудрость, он понимает, как ни крути, все равно ничего не изменишь… Во время монолога Лопахина я смотрел только на Гаева, как он в это время ел анчоусы… Всё ему ясно абсолютно, он мудрее всех. Сцена, когда Гаев с сестрой остаются одни, была здорово сделана во МХАТе: Василий Иванович Качалов запихивал в рот, чтобы не закричать, большой белый платок. Жуткое дело. «Сестра моя, сестра моя», – и они уходили. А тут сидит человек, «Вот это была детская, здесь мы с тобой вдвоем жили», – и вдруг он говорит: «Сестла моя, сестла». Точно! Вспомнил, как говорил ребенком, залепетал… Очень хорошо.
Поиск, поиск… Вот вам пример из того спектакля, мхатовского. Сцена в конце первого акта. Пятый час, уже рассветает. На сцене дверь с улицы, из сада, и другая, за которой комната, в которой спит Аня. И вы видите, как постепенно за окнами совершенно ненавязчиво возникает сад. Сквозь окна листья от росы поблескивают. Пустая сцена, никого нет. Сад стоит. И на занавесках тюлевых, кружевных сверху еле-еле заметный розовый луч солнца встающего. Абсолютная тишина. Вдруг отворяется дверь, входит Петя и видит, что в той комнате спит Аня. И говорит шепотом: «Спи, радость моя». Тишина полная, только птицы слышны. До сих пор помню. Это что, не поиск?! Или надо с голой задницей Аню выпустить и чтобы она какала на горшке?
– Олег Валерианович, но ведь тонкие нежные вещи сейчас почти совсем уходят. Зрителя все время бьют поленом по голове. Как Сокуров говорит, уходят тихие нежные переходные красочки, все как в рекламе – грубо, весомо, зримо. Ведь это, наверное, примета времени. Вы считаете, что можно этому активно сопротивляться?