Культурный разговор — страница 48 из 66


– А артист может сам знать о себе, хорошо или плохо он сыграл?

– Может. Но должен быть взгляд со стороны – режиссера, который тебя ведет, который умней тебя. Фантастическая вещь, редко встречающаяся.

А ты должен просто верить в то, что делаешь, в свой путь, но это приходит как вера. Как вера в Бога. Вот смеются, а она есть – раз, и прозрели. Для кого-то Иерусалим – замусоренный город, исхоженный туристами, а для кого-то – святые места. И если относишься к этим местам как к святыням, то пойдешь напролом, и рано или поздно все поймут, что ты прав.


– Все не поймут.

– А кто не поймет – и не надо. Значит, они в другом окопе сидят.


– Кстати о святых городах. Ваша жизненная тропинка привела вас уже довольно давно в Москву, но был ведь этап Петербурга. Что значил для вас Петербург и остался ли он, есть ли у вас образ такого «внутреннего Петербурга»?

– Петербург всегда со мной. Это город, где я родился и где живут мои родители. У меня супруга из Петербурга, дети, кроме последнего мальчика Пети, – все рождены в Петербурге. Мы ленинградская семья, скажем так. Грусть-тоска и стремление к прекрасному от Петербурга остались. Пока мы там учились, пока работали в театре, у нас были завышенные требования к себе – не было желания расслабиться или пробиться, было стремление найти свой путь, свой стиль. И Петербург к этому подталкивал, давал возможность созерцать, ходить пешком по улице, прочь от суеты, вел к спокойному творческому состоянию души, состоянию осени, я бы сказал так, – есть в Питере такое особенное состояние.

А в Москве такого состояния нет.


– А скажите, с чем вы поступали? Что читали, когда в Театральный шли?

– «Стихи о советском паспорте» Маяковского. Я же из политического военного училища, без этого никак не мог. Шолохова прозу читал – «Тихий Дон», естественно. Агнивцева, Лермонтова, Есенина, Пушкина… Вениамин Михайлович Фильштинский подошел ко мне, когда я пришел с Маяковским, и сказал: «Я всё понял. Надо “снимать сапоги”. Это тебе аванс. После собеседования приходи на первый тур, но, пожалуйста, учти, меня лирика интересует». И я стал готовиться по-другому.


– Кстати сказать, о Театральном. Неплохо ведь там учили? Я встречаю обученных у нас в ЛГИТМИКе актеров в Москве – они выделяются. Дикция, к примеру, хорошо поставлена!

– По части дикции, да и по многим вопросам, нынешняя академия – тогда институт – занимает лидирующие позиции. Опять же она немного недооценена, но по большому счету это серьезная школа.


– Вы считаете себя полностью учеником Фильштинского?

– Абсолютно.

Как пасьянс раскладываем – Костя Хабенский, Мишка Трухин, Ксения Раппопорт, я, Андрюшка Зибров, Илья Шакунов. Всё это ученики Фильштинского. Когда мы встречаемся – вот сейчас с Ильей Шакуновым встретились на съемочной площадке, мы давно не виделись, не работали вместе, – две секунды нам потребовалось, чтобы понять, кто как дышит, чтобы мы задышали одинаково. Я говорю – Илюха, этого не может быть. А он – школа, брат, школа.

Мы выпускники одного мастера, и у нас один и тот же инструментарий в руках: мы сразу же поняли, как мы работаем, где-то уступая, где-то – в духе шахматного поединка. Это умение существовать, слышать, говорить, доносить, посылать энергию.

Наверное, первое, чему нас научил Вениамин Михайлович, – понимать, что самое главное для артиста. Мы думали – талант, а он сказал – воля! Воля – и тогда ты можешь преодолеть всё. А талант, по его словам, не нашего ума дело. Талант – это свыше. Вдохновение надо вызывать с помощью воли, умения и таланта. Так что главное, чему он нас учил – характер, воля и профессия. Если владеешь профессией и волей – будет и талант подтягиваться, а потом на сцене получится вызывать вдохновение. Оно будет редко приходить, потом чаще, а потом, говорил он нам, если уж вы научитесь его вызывать, станете серьезными артистами.


– И вы научились вызывать вдохновение?

– Шаманю потихоньку, шаманю.


– Получается? Что, действительно приходит? Всегда, не всегда, редко, иногда?

– Бывают моменты. Я не думаю, что это вдохновение как таковое. Просто иногда голова светлая, руки легкие, взгляд ясный – понимаешь, что идешь по светлой дорожке, и кажется, что всё правильно делаешь, всё видишь, всё ощущаешь, что все нити мира находятся в тебе.


– Останься вы в Петербурге, и вот вы работаете в Театре Ленсовета, читаете разгромные статьи наших угрюмых критиков, внутренне рыдая от горя, делаете прекрасные вещи, которые мало кто ценит. И вот другая картина – Москва, где можно, особенно не затрачиваясь, получить большую славу и приличные деньги. Никак эти вещи не соединяются. Ведь вы же понимаете, что в Петербурге осталась масса ваших коллег, прекрасных артистов, которых просто недолюбили, недораскрутили, и это грустно.

– Поэтому мы и рванули. Наша профессия подразумевает, что нас должны любить, без любви мы чахнем. В состоянии любви наша работа становится объемной, тогда ты много отдаешь людям, много работаешь. Для меня состояние любви вокруг – на съемочной площадке, в театре – самое главное. Тогда я по-другому работаю. Со мной по-хорошему договориться можно обо всем. А когда состояние «ежа» – всё, конец: буду сопротивляться, врать, уходить, нырять, подпрыгивать, лишь бы ничего не делать.


– Всё же в Петербурге было много прекрасного. И первые спектакли Юрия Бутусова в Театре имени Ленсовета со всей вашей компанией без всяких критиков прогремели.

– А как нас пинали!


– Так девяностые годы, лихие девяностые, а тут выходит компания молодых людей на большую дорогу искусства, и понятно, что никто особенно с ними церемониться не будет, и не такое уж благоприятное время для театрального искусства. Вы это понимали или, по выражению Льва Толстого, «бог молодости» вас не покидал?

– Конечно, мы были молодые, дерзкие, нам всего хотелось, мы говорили – ну ничего, ладно, 600 рублей в театре – это не предел. Можно и за меньшие деньги работать. Еще и приплачивать, чтобы на сцену выпускали. И играли – страшно вспомнить – по двадцать с лишним спектаклей в месяц, и всё было нормально.

Мы относились к себе жестко, иногда даже жестоко, как мастер учил. Вениамин Михайлович, когда мы закончили четвертый курс и можно было получить диплом, сказал: «А давайте-ка, ребята, пятый год еще поучимся – и начнем всё сначала». Мы в легком ступоре ответили: а давайте – и снова одели тренинговые костюмы и начали проходить первый курс. И ничего.

Потом уже мы организовались, у нас появился Театр на Крюковом канале, который просуществовал недолго, но все-таки был. Что поделать – лодка потонула в финансовом море.


– Нелегко рождаются в Петербурге театры. Вот, слава Богу, Мастерская Григория Козлова возникла несколько лет назад, но это исключение. А так обычно внутри академического сложившегося организма появляется совершенно другой театр, и этот организм переламывает или, увы, переламывается этой якобы академической якобы традицией. Так возник в свое время театр Юрия Бутусова, театр в театре.

Бутусов, наверное, очень важный для вас человек.

– Это не важный человек, это – наш человек. На тот момент можно ли было нас разорвать, разъединить? Мы были единым целым; мы – руки, ноги, туловище, он – голова, мысль. Но всё мы делали вместе. Мы выпустили приличное количество спектаклей, мы выпускались со спектаклем Юрия Николаевича «В ожидании Годо», мы родились вместе, мы братья.


– Насколько я поняла, у Юрия Николаевича трагическое мироощущение. Но при этом оно может выражаться в формах бурного веселья. Такое трагическое кабаре.

– Мы как раз доставляли безбашенное веселье, а он – трагедию и осмысление этого трагического мира. И когда этот симбиоз произошел, получился обжигающий ром.


– Но у вас лично трагического мироощущения нет?

– Нет. К сожалению, отсутствует это. Глубокого трагического мироощущения, такой глубокой пропасти во мне нет. Хотя, конечно, я и переживаю, и мучаюсь, и страдаю, но все-таки в моем организме токи жизни берут главенствующую силу, в уме и во всем – вперед, к солнцу!


– Евгений Львович Шварц сформулировал: «Бессмысленная радость бытия – не то предчувствие, не то воспоминание».

– Хотелось бы – предчувствие.


– Когда выходят здоровые талантливые красавцы и так замечательно представляют нам историю о том, что Годо, конечно, не придет и нечего ожидать, почему бы по этому поводу не повеселиться?

Потом совсем другой этап. Московский Художественный театр. Вы не так много там сыграли, почему так сложилось? Кино забрало все силы?

– Кино забирает очень много сил. Желание и там что-то сделать. Не так все просто. Москва оказалась намного сложнее, чем мы предполагали. И в плане искушений, и в плане быта, и в плане творчества, работы, продвижения.

Мы как-то сели с Константином Юрьевичем Хабенским в зале МХТ имени Чехова, и он сказал: «Здесь были Станиславский, Немирович-Данченко, вот верх». Потом посмотрел на меня: «Ну что, Мишка, всё?» И мы поняли – вот у нас была цель, была планка, мы двигались, двигались, пришли – что дальше? А дальше – единственная возможность – развернуться, посмотреть внутрь себя и сказать: так, подожди, самокатом ли ты докатился туда, или у тебя есть возможность включить какой-то резервный двигатель и двигаться дальше, понимая, что и это не предел, и здесь что-то можно сделать новое. И пуститься в какие-то другие авантюры.


– Массовый зритель узнал вас в образе «агента национальной безопасности» Лёхи Николаева…

– А снимал-то этого Лёху интеллигентнейший, умнейший парень Дмитрий Светозаров, он это придумал. У него своеобразные фильмы, и этот, про агента, очень своеобразен. Но когда человек так прославился в одной роли, то есть стремление показать, что он умеет и по-другому.


– В театре, в отличие от кино, вы сразу стали играть разнообразные роли. Кстати, не знаю таких аналогов, чтобы человек сыграл одну и ту же роль и в теа