Культуры городов — страница 45 из 68

Почти с первых слов их воспоминаний город – Берлин и Браунсвилль – представляется через призму социального класса. «А теперь я хочу вызвать тех, кто ввел меня в город, – издалека начинает Беньямин свои «Берлинские хроники» (Беньямин 2005, 165). – Ведь именно ребенку, растущему в одиноких играх неподалеку от центра, нужны проводники для знакомства с окрестностями – для меня же, сына состоятельных буржуа, первыми такими проводниками были, конечно, няни». Далее он немедленно углубляется в главные увеселительные пространства города, пространства, которые он наследует по праву социального и культурного происхождения: «Они водили меня в зоосад… – а если не в зоосад, то в Тиергартен». Казин, напротив, начинает свои воспоминания с Браунсвилля, района настолько удаленного от центра, что, собираясь на Манхэттен, его жители говорили, что едут «в город». И воспоминания эти довольно язвительные: «Сойдя с поезда [метро] на станции “Рокэвэй-авеню”, в ту же секунду чувствую запах мужского туалета, потом аромат солений из ларька прямо на выходе с платформы, и тут меня охватывает ненависть вперемешку с ужасом и, что неожиданно, нежностью» (Kazin 1951, 5). Ненависть, которую он испытывает, оказавшись непосредственно на торговой улице своего района, проистекает из территориальной и национальной принадлежности Казина, которые, в свою очередь, являются маркерами иммигранта низкого социального статуса. Беньямин, напротив, обрушивает ненависть на собственную мать, которую он сопровождал в ее бесчеловечно рациональных экспедициях за покупками в центр города с таким неудовольствием, что долгие годы не мог (по собственному утверждению) отличить правую ногу от левой.

Беньямин не пишет о торговых улицах своего района. Все его воспоминания о Берлине относятся к центральной части с его кафе и апартаментами. С самого детства он был настоящим фланером – надменным, но ценящим новинки, деньги и дизайнерские марки:

В те далекие годы я познавал «город» только как театр покупок. Тогда я начал понимать, как деньги моего отца способны проложить нам путь меж прилавков, продавцов и зеркал, и оценивающие глаза нашей матери, чья муфта лежала на прилавке. В унижении «нового костюмчика» стояли мы посреди зала, и руки торчали из рукавов, как грязные ярлыки, и только в кондитерской мы снова могли воспрянуть духом, чувствуя, что неискренние восторги, унижавшие нашу маму перед лицом таких идолов, как Mannheimer, Herzog & Israel, Gerson, Adam, Esders & Madler, Emma Bette, Bud & Lachmann, наконец остались позади. Не пещерами с нужными товарами был для нас «город», но непроходимой горной грядой (Беньямин 2005, 193).

У Казина торговая улица Браунсвилля – это скудно представленный ширпотреб и связанные с ним ассоциации вторичности и жизненного фиаско. В его воспоминаниях о торговой улице сквозит страх – страх не иметь возможности вырваться из этого во всех смыслах пограничного существования:

Не успеваю я выйти из метро, как знакомое с раннего детства ощущение безысходности ошпаривает лицо, словно паром. …Оно зависает над жилищами негров в закоулках плохо освещенной улицы, где порванный холст с именами парней, отправившихся на войну, трепыхается на ветру. Стоячие колодцы конфетных лавок и бильярдных, фонари, горящие в сумерках над овощными лотками и тележками, сверкающие неоном витрины винных магазинов, горки халвы и шоколадных трюфелей в окнах конфетных лавок рядом с газетным ларьком, пыльные аптеки, где бутылочки с подкрашенной голубым и розовым водой по-прежнему покачиваются на цепочках, а рядом вывеска, сообщающая каждому, кто идет по Рокэвэй-авеню, что в магазине мистера А. есть штаны под пиджак любого цвета (Kazin 1951, 6).

Здесь видны и первые намеки на послевоенные изменения в расовом составе. Безысходность, упадочность собственного класса Казин проецирует, кроме прочего, на первых чернокожих, перебравшихся в самые заброшенные жилища. Но Казина мало что привлекает и еще меньше радует в облике обычных магазинов и их еврейских владельцев.

В то же время Кейт Саймон, которая со своими родителями – польскими евреями – поселилась в рабочих кварталах Бронкса примерно в то же время, после Первой мировой войны, вспоминает торговые улицы с удовольствием, которое давало ей очарование – осмелюсь сказать – домашнего хозяйства, связанное с ролью женщины-хозяйки.

На рынке Басгейт, что к югу от Тремонта по направлению к Клеирмонт-Парквэй, матери в начале недели покупали ткани, сухие грибы, а также шнурки. По средам они покупали курицу и живую рыбу, которая плавала в ванной еще два дня, пока в пятницу не становилась рыбой-фиш. Женщины, как правило, сами ощипывали курицу. …В следующем квартале, который назывался Вашингтон, была библиотека, а еще севернее, на углу с улицей Тремонт, располагалась парикмахерская, где мне делали стрижку под Бастер Браун[50]. На Тремонт к западу от Третьей улицы располагался замечательный магазин «все за…» с радужными браслетами и золотыми горшочками (1982, 3).

Удаленные от нас в пространстве и времени воспоминания Беньямина, Казина и Саймон могут многое рассказать о реальном производстве различий на улицах города. Беньямин был вхож в центральные и наиболее благополучные городские пространства по праву наследования; Саймон и Казин заслужили это право, поступив в университет и занявшись интеллектуальной деятельностью. Все они покинули дома своего детства: Беньямин легко передвигался по улицам Парижа; Саймон и Казин переехали на Манхэттен. Финал у всех был разный: Саймон умерла, Казин написал свои мемуары, Беньямин покончил с собой в Европе во время Второй мировой войны, не желая или не имея возможности бежать от нацистов. И тем не менее их воспоминания по-прежнему интересны. И хотя услуг по кошерному ощипу курицы на нашей 11-й улице не предлагали, этническая идентичность районов Саймон и Казина во многом пересекается с одинаковыми различиями или отличительной одинаковостью моей более светски ориентированной торговой улицы. В центре Филадельфии тоже есть патрицианская архитектура и буржуазные интерьеры, о которых писал Беньямин, и, несмотря на различный опыт, наши субъективные карты города во многом схожи. Воспоминания Беньямина о центре Берлина пробуждают во мне эхо социальных амбиций, которые овладевали мной во время покупок на Честнат-стрит и прогулок по площади Риттенхаус.

В примерно совпадающих по времени воспоминаниях афроамериканцев фигурируют те же места, что и у Казина с Саймон: дом, школа, церковь (чаще, нежели синагога), районная библиотека, иногда первая работа. Но есть и весьма существенные различия, истоки которых не в замкнутости этого сообщества, а скорее в отсутствии допуска в другие. Чернокожие авторы вспоминают, как в городах Среднего Запада и на севере США их не принимали в школы, где практиковалась расовая сегрегация, или же они были единственными чернокожими учениками в своих классах. Они вспоминают парадоксы своих торговых улиц, когда все магазины в черных районах принадлежали белым и работали в них тоже белые, – ситуация, практически исключающая близкие отношения, которые складывались у нас на 11-й улице. Их опыт поездок в центр обусловливался не только классовой принадлежностью и финансовым состоянием, но и расовой сегрегацией. У афроамериканцев было меньше, чем у белых, возможностей устроиться на летнюю работу, а в некоторые магазины их просто не пускали. Еще с 1820-х годов некоторые улицы черных районов стали опасными, а высокий уровень преступности сочетался здесь с нищенским существованием, условия для которого создали и поддерживали представители других этнических групп.

Писатель Честер Хаймс, хоть и родился в семье представителей среднего класса, первые годы своей взрослой жизни занимался мошенничеством, воровством и сутенерством. Как и у Вальтера Беньямина, его знакомство с улицей началось с коммерческого обмена и романтизированного взгляда на проституцию. И вот он выбрал жизнь улицы. Однако, в отличие от Беньямина, Хаймс не может удовлетвориться ролью фланера. Он выстраивает свою идентичность, акцентируя невозможность уйти от уличной жизни и связанного с ней опыта, с которым Беньямин не только не был знаком, но едва ли мог себе представить. Ярость Хаймса не позволяет ему отмежеваться от района детства, как это сделал Казин: он вынужден отождествлять себя с другими афроамериканцами и с улицами своего района. Он вспоминает, как в 1926 году, будучи подростком, гулял по Кливленду (Himes 1990, 18):

Сковил-авеню шла по краю черного гетто от 55-й до 14-й улицы. Это были самые жуткие трущобы, которые я когда-либо видел. Однажды полицейские посчитали, что по 40 кварталам, выходящим на Сковил-авеню, единовременно курсировало порядка 1500 проституток. Это были черные шлюхи, как правило, за тридцать, безвкусно одетые, покрытые шрамами, с помутненным рассудком, часто беззубые, больные, нищенствующие. Большинство чернокожих мужчин района жили на заработанные шлюхами деньги или грабили их клиентов – «ханки». Они играли по мелочным ставкам, дрались, пили ядовитого «белого мула», резали друг друга и помирали в канаве.

Спустя несколько лет Хаймс занялся историей Кливленда и раскрыл факты соучастия белых в создании этого района. Белые владельцы сталелитейных заводов нанимали неквалифицированных рабочих из Восточной Европы, которых называли «ханки» или венграми. Они приезжали в Соединенные Штаты без жен и детей и нередко пользовались услугами афроамериканских проституток, создавая таким образом базу для занятости местных женщин, тогда как черных мужчин нанимали только в качестве штрейкбрехеров. И пусть эти сведения помогли Хаймсу лучше понять свой район и его историю, – боль, которую испытываешь, когда вместо районной торговой улицы у тебя Сковил-авеню, никуда не денется.

И какой бы страшной ни казалась улица, каким бы богатым ни был культурный капитал отдельных людей, место всех чернокожих было в черном гетто, поскольку в другие общественные места они не имели доступа. В том же 1926 году, будучи студентом Государственного университета Огайо в Коламбусе, Хаймс ходил «на все черные мюзиклы на Уоррен-стрит, пролегавшей в квартале от Лонг-стрит, которая шла через самые мрачные трущобы черного гетто. На Уоррен-стрит черные братья так часто убивали друг друга по тому или иному поводу, что улицу стали называть Бирманская дорога» (1990, 26). Отчего же студента университета так тянет в гетто? «Во всех кинотеатрах центра Коламбуса и белых районов черных либо пускали только на балкон, либо не пускали вовсе. Черных не обслуживал ни один ресторан с белыми клиентами, даже рядом с Государственным университетом Огайо. И, проходя мимо, я всегда внутренне напрягался» (1990, 26).