— Честно говоря, я думаю, ето ничего бы не изменило. Все-таки без него лучше.
Он кивает и улыбается, словно мои слова ему приятны. Бог знает почему. Странный малый этот доктор Хойк.
— Ну ладно, значит, увидимся через, сколько там, две недели?
— Две недели, угу.
— Будете выходить — запишитесь в регистратуре. Рад был узнать, что у вас все в порядке.
— Угу.
Выхожу из кабинета и обратно в приемную. Хорошенькая девушка ушла, алкаши тоже. Осталось несколько старых пердунов, поодиночке и парами. Двое, с самыми красными рожами, какие я когда-либо видел, с жаром говорят между собой по-валлийски. Несу свои полторы руки к прилавку регистратуры — назначить день и время, когда я должен буду вернуться сюда для повторного ощупывания.
Шаг 4: Мы составили исчерпывающую и честную опись самих себя. И неважно, насколько, по-нашему, мы были честны — эта опись не затянула нас в черные ямы нашей души так глубоко, как затянула нас выпивка, затянули наркотики. Мы сделали несколько трусливых, уклончивых шагов к этим жутким местам, и думали (и нам говорили), что мы храбрецы, нас хвалили, поощряли, поглаживали, но мы были просто поганые трусы, жалкие, дрожащие трусы, по сравнению с теми нами, что смеялись и плясали конгу, прощаясь с последними вялыми остатками невинности. Пока, говорили мы. До скорого.
В машине
Под оружейной сталью неба, меж зелеными всплесками, достаточно высокими, чтоб поцарапать это самое небо, они углубляются все дальше в Уэльс. Старый мотор скрежещет, подвывание и стук ударяются о вздыбленную землю и отлетают прочь.
— Эй, Дар, перестал дуться?
Все дальше вглубь страны, озера того же сланцевого цвета, что и облака вверху, горы с гранитными пятками и зазубренными боками, словно их грызла огромная пасть, и долины меж ними засасывают взгляд через глубокие расселины туда, где новые громады так же серо разрушают горизонт, рябят его, пронзают, колют и пилят серый горизонт, а за ними все тот же и всегда такой же вид повторяется, повторяется до самого обрыва к морю, куда и стремится трудяга-машина и эти двое, что сидят внутри. Кое-какие из этих возвышений — некогда крепости, ныне холмы. Валы и рвы теперь грозят лишь бродячим туристам, небольшая машина прорывается насквозь, решительно, целеустремленно.
— Чё, все дуешься, братан?
А эти двое в машине — странники совсем иные. Нет ни в них, ни в том, что они ищут, ни истины, ни красоты, ни справедливости, ни морали, ни закона, а лишь нечто от воинственных существ, что бьются меж собой на отрогах гор или в корнях искрученных ветром деревьев, артритных, гнутых к земле. Кромсать в этом пейзаже, кусать в этом пейзаже, клыком и когтем, на этом фоне, в этом пейзаже, когда-то мягком, ныне иззубренном когтями, или плотью, задубевшей так, что теперь и она не хуже когтей. Голодными зубами выгрызены оспины, ямы в почве, что лежит здесь слишком тонким слоем, и ничего не растет из нее, лишь в тех местах, скрытых месторождениях, что привлекли к себе руку с зубилом, камни вырваны из своего ложа, обтесаны, сложены друг на друга, чтобы вышла крепость — разом и защита от кромсающих плоть, порабощающих, подчиняющих себе, скрежещущих машин, и гнездо для тех же машин, а где-то посреди этой нескончаемой истории — пердящий автомобильчик плюется дымом, а внутри сидят бракованные орудия из плоти, выпущенные в цель ракеты с костями и кожей.
— Даррен.
— Чё?
— Все злишься? Обиделся?
Даррен мотает головой.
— Тогда чё молчишь как убитый, братан? Я чё хочу, ты как язык проглотил с самого…
— Слушай, заткнись уже, дай мне кусок той помадки.
Даррен берет левой рукой помадку, три куска, из открытой коробки, что лежит на коленях у Алистера, и пихает в рот все сразу. Щеки, и без того пухлые, становятся как у хомяка, а он жует, и когда глотает, лицо его мнется складками, наподобие бумажного пакета.
— Ебать-колотить. Убиться можно. Гадость какая. Господи, живой сахар.
Алистер тоже берет помадку.
— Ну а мне нравится.
— Это ж чистый сахар, братан, больше ничё, взяли сахару, добавили чуть молока и сварили. Можно было б купить кило сахару просто, бля буду. И есть ложками.
— Ну, мне просто хотелось сладкого, нельзя, чё ли?
— Чё, это после мешка пончиков из Сэйера, что ты слопал на завтрак еще в городе? Столько сахару — ты загнешься, не дожив до тридцати, вот чё. Сосуды будут как железные прутья.
— Ты небось тоже не отказался.
— Ну да, птушта я голодный был, скажешь, нет?
— Ты съел четыре штуки. А я тока две.
— Ну да, птушта я жрать хотел, ёптыть! Я ж ничё не ел, када это, с позапрошлой ночи, тока один паршивый пакет чипсов. Мои кишки, наверно, уж думают, что мне, на хер, горло перерезали. По правде, я б и еще пончиков съел. Ща помру с голоду. Дохлую собаку съел бы.
Алистер показывает на большую плоскость тускло поблескивающей темной воды, возникшую впереди, меж двумя холмами-стражниками. Мелкий городишко притулился у дальнего края воды, словно купа камышей, пресноводная растительность, будто само собой что-то выросло из озера, ила, слизи, черно-ледяной воды.
— Вон оно. Тормозни в Бале, ага.
— А там есть забегаловка, чтоб жареной рыбы с картошкой взять?
— Еще бы. И не одна, наверно.
— Ну лана, хорошо.
Они проезжают меж горами и дальше по дороге, ведущей к озеру. Глубокомысленно нахмурив лоб, Даррен спрашивает:
— Алли, ты када-нить думал, чё за жирный урод изобрел пончики? Об чем он, жирдяй, думал? Я знаю, чё он думал: возьмем кило жиру, обжарим в толстом слое жира, бля, намажем сверху сахаром, а потом набьем внутрь дополна варенья! Ну что за жирный урод это придумал, а? Наверно, он долго не прожил.
— Зато вкусно.
— Да, ничё так. Эт верно.
Алистер кивком указывает на воду за окном.
— В этом озере вроде чудовище живет.
— Правда? Чё за чудовище?
— Нинаю. Просто чудовище.
— Типа Несси?
— Нинаю. Када я там рыбу ловил, еще мальцом, один чувак из Штатов его искал. Сказал, ему кто-то еще сказал, что его видал, оно, типа, вроде крокодила, тока с ногами.
Даррен скептически поднимает бровь.
— Ей-бо, братан. Так прям и сказал.
Даррен недоверчиво фыркает.
— Честно, Дар, ей-бо не вру. Я те грю, там в озере черти-што водится.
— Да уж наверно, бля. Уж эти кугуты туда чё тока не набросали, господисусе. Приносили в жертву девиц и младенцев, чудовищу в озере, все такое.
— Да я те правду грю. Слушай, там в озере живет рыба, которая нигде в мире больше не водится.
— Щаз.
— Да бля, зуб даю! Я те грю.
— Правда? И как же она называется, эта твоя рыба?
— Сиг.
— Да ты гонишь. Сам небось придумал.
— Да не, честно. Во всем мире она тока в этом озере водится, в Бале. Ей-бо. Мой дед однажды поймал такую. Съел и все такое.
— Съел?
— Ну. Съел.
— А рыба на него сильно обиделась? Небось, не захотела с ним разговаривать после этого?
Даррен громко смеется собственной шутке, Алистер же слабо улыбается, может, не понял юмора, а может, просто не услышал, потому что представилось ему, будто наяву, как дед стоит у края этой темной водной равнины, забрасывает удочки, вытягивает обратно, Алистер возбужденно следит, как рыба сопротивляется, бурлит вода, и дед вываживает угря, или кто там ему попался, к берегу, к своим неутомимым ногам. Вспоминает и окуня, которого сам поймал, блескучие тигровые полоски на мускулистых боках, темно-черные узоры, как буква V на зеленой сверкающей чешуе, острые колючки на плавниках, что поранили Алистеру ладони, когда он пытался, позируя перед фотоаппаратом, крепко держать рыбу, чтобы не вырывалась. И змею, что дремала под ветвями ивы, куда он забрался справить большую нужду, и как змея извивалась, торопясь плюхнуться в воду, от него подальше, но он успел-таки разглядеть мелькающий язык, злобную морду с глазами, как зернышки перца, черный узор на спине, похожий на рентгеновский снимок змеиного скелета, словно цепочка черных наконечников для стрел поверх мерцающей серой чешуи. Отчетливей всего он помнит змеиную голову — язык и глаза, и движения, ни на что не похожие — словно оживший штык, напоенный ядом, настолько смертельным, что о нем даже думать нельзя было. Двадцать лет прошло, а эта змеиная голова все является ему в снах.
Они огибают озеро и въезжают в городок. Одна длинная улица, она же, почитай, центр города, на ней оживленное движение, полно пабов и кафешек, супермаркет из мелких, почта, и множество одинаковых сувенирных лавочек, где торгуют открытками, альбомами с фотографиями, куклами в платочках и цилиндрах, вилками, ложками и тому подобным товаром. Опять помадка, чатни и варенье. А телеграфные провода, пересекающие эту оживленную улицу, завешаны транспарантами на двух языках с рекламой надвигающегося праздника eisteddfod[12].
— Алли, ты де-нить видишь лавочку с рыбой и картошкой? Я ща сдохну с голоду. Одни чипсы. Я нигде не вижу.
— Вон одна, через дорогу.
— Де?
Алистер показывает.
— Откуда ты знаешь, что там рыбу с картошкой подают? По-мо, эт просто кафешка.
— Птушта там написано, гля: pysgod a sglodion. Это значит «рыба с жареной картошкой». Я помню еще с тех пор, как у бабки гостил.
— Собачий базар какой. Эй, харэ борзеть, козел валлийский!
Даррен втискивает машину на парковку, подрезав ржавый пикап, который только-только собрался заехать туда задом. Из окна выглядывает пассажир — плоская кепка, рожа красная, словно вареная, — видит нечто в ожидающей ухмылке Даррена, бормочет что-то водителю, и пикап отчаливает.
Даррен ухмыляется.
— Пересрали, овцеебы. Алли, чё те взять? Картошки тока?
— Угу. И пару булочек, если есть. И банку лимонаду или чё у них там, «кока-колы» там.
— Понял. — Даррен вытягивает шею, вглядываясь через ветровое стекло. — Еще раз, где эта лавка? Потерял, бля.