Купание в пруду под дождем — страница 60 из 78

О нашей культуре это сообщало нечто интересное.

Итак, происходило по сути вот что: с одной стороны, я шел за голосом, а с другой — я вел голос за собой. Получается финт «курица или яйцо», и объяснить его непросто. Но штука в том, что, создавая голос, оказалось необходимым непрерывно отбиваться от любых представлений о том, какие могут быть «итоги» или «идея» рассказа, — необходимо было следить за тем, чтобы ненароком не «написать стихотворение о случке двух собак».

«Джон» в итоге оказался очень много «о чем» — о корпоративном капитализме, об опасностях материализма, о том, как коммерция корежит язык, о любви, о браке, о верности, — но изначально ни одной такой цели исходно не ставилось. Главным двигателем от начала и до конца были удовольствие и потеха от поиска этого голоса у меня внутри — от того, что я позволил этому голосу учить меня, как его создавать, и наблюдал, как выпаливаю такое вот: «И тут она меня поцеловала поцелуем, который я могу описать только как плавящий», — и в один прекрасный день вижу, как возникло все учреждение, которое тащит этих детей в блаженство, у каждого ребенка в шею вшит чип с записью телевизионной рекламы, снятой за всю историю, и в той рекламе, упорядоченная в соответствии с тамошним ИЛ (Индикатор локации), отчасти и есть причина, почему рассказчик у меня разговаривает именно так.

Весь мир родился из ДНК голоса, запечатленного в той студенческой работе, которому я, слегка меняя его, попытался подражать.

Итак, вывести рассказ из «плоскости, в которой он возник», можно, попробовав не иметь изначального замысла. Для этого нужен метод. Этот метод для меня (и, как мне б хотелось думать, для Гоголя, когда он писал в режиме сказа) — «следовать за голосом». Но методов много. Каждый предполагает, что писатель следует тем путем, который учитывает или развивает авторские энергичные мнения. Энергичное мнение у автора может быть насчет алгоритмов повторяющихся образов (автору они, допустим, нравятся). Энергичное мнение может касаться того, как слова смотрятся на странице. А может, автор — состоявшийся поэт, ведом загадочным принципом звучания, который ему не под силу сформулировать. Автор может быть одержим структурными мелочами. Что угодно. Суть вот в чем: сосредоточив внимание на том, что дарит много удовольствия, о чем есть энергичное мнение, писатель, скорее всего, будет меньше понимать, что именно он делает, и не станет потакать тому самому знанию-наперед, от которого, как мы уже говорили, текст мертвеет, превращается в лекцию или скособоченный спектакль и отталкивает читателя.


Джон, наконец дорвавшись до секса с Кэролин, девушкой, от которой без ума, описывает его так: «И хотя я много раз видел ИЛ 34321 „Медовых Грэмов“[69], где струя молока и струя меда соединяются в реку сладкой вкусняшки, я не знал, что при занятиях любовью один человек может стать как молоко, а второй — как мед, и скоро они уже не вспомнят, кто начинал как молоко, а кто как мед, и станут просто одной жидкостью, комбо „мед / молоко“».

Имел в виду он при этом вот что: «Мне очень понравилось; кажется, я влюбился».

Но чувствует Джон даже больше.

И, чтобы понять, что́ он чувствует, нам нужно, чтобы он рассказал нам об этом своим голосом.

В приведенной фразе я улавливаю его счастье — и я улавливаю его счастье. То есть в этой фразе любовь обрушилась на этого конкретного несуразного человека. Именно так любовь и поступает: она обрушивается на конкретных несуразных людей. Больше любви обрушиваться не на кого.

Любой из нас, кто выходил из дома приятным летним утром, знает: истина такого мгновения куда шире, чем просто «я вышел из дома июньским утром». В этой фразе чего-то не хватает — того самого «я», который вышел из дома. То утро, чтобы показаться настоящим, должно случиться у того или иного определенного ума.

Иначе говоря, голос — это вам не просто украшение; это сущностная составляющая правды. В повести «Нос» мы чувствуем, что рассказчик происходит из мира чинуш и мелких ярыжек, это слышно у него в голосе, и повесть от этого выигрывает; изложенная в такой манере, история обретает дополнительную грань правды и приносит дополнительную радость.

Возможно, именно этого мы, в конце концов, и ищем — во фразе, в истории, в книге: радости (переполненности, восторга, пыла). Признания — в художественной прозе, — что все это слишком громадное, в словах не выразишь, однако смерть начинается в тот миг, когда мы бросаем даже пробовать.


Что возвращает нас к черному ящику.

Если я мыслю себе рассказ как способ представить некоторое сообщение, как поезд, которому нужно прибыть к определенной станции в определенный час, а себя — как нервного машиниста, старающегося добиться такого результата, — это перебор. Меня парализует, и радости от всего этого никакой.

А вот если мыслю себя радушным ярмарочным зазывалой — пытаюсь заманить вас к себе в волшебный черный ящик, устройство которого толком не понимаю даже я сам, — такое мне под силу.

— Что там со мною произойдет? — спрашиваете вы.

— Не могу сказать наверняка, — отвечаю я, — но даю слово: я очень постарался, чтоб получилось волнующе и неизбито.

— Будет ли там радость? — спрашиваете вы.

— Ну, я надеюсь, — говорю. — В смысле, именно к такому чувству сам я стремился, когда это создавал…

Интуитивное построчное внимание к редактуре, о которой мы с вами уже говорили, — вот от чего увеличивается вероятность того, что внутри черного ящика произойдет нечто волнующее и неизбитое — и произойдет оно отчетливо и определенно. А поскольку в любом своем решении я задаю себе вопрос «Радует ли оно меня?», вам радости тоже должно достаться.

Вот так и получается, что черный ящик (возвращаясь к ярмарочным забавам) подобен «американским горкам». Проектировщик «американских горок» сосредоточивается на определенных петлях и спусках. Он чисто технически знает, как в тех точках траектории усилить переживания катающихся. Он не в курсе и не очень-то интересуется оттенками ваших переживаний. Ему на самом деле важно одно: поддать вам жару в тех точках — и чтобы вы вылезли из кабинки в конце пути такие обалдевшие, преображенные и счастливые, что и слов-то найти б не смогли.

КрыжовникАнтон Павлович Чехов1898

Крыжовник

[1]

Еще с раннего утра всё небо обложили дождевые тучи; было тихо, не жарко и скучно, как бывает в серые пасмурные дни, когда над полем давно уже нависли тучи, ждешь дождя, а его нет. Ветеринарный врач Иван Иваныч и учитель гимназии Буркин уже утомились идти, и поле представлялось им бесконечным. Далеко впереди еле были видны ветряные мельницы села Мироносицкого, справа тянулся и потом исчезал далеко за селом ряд холмов, и оба они знали, что это берег реки, там луга, зеленые ивы, усадьбы, и если стать на один из холмов, то оттуда видно такое же громадное поле, телеграф и поезд, который издали похож на ползущую гусеницу, а в ясную погоду оттуда бывает виден даже город. Теперь, в тихую погоду, когда вся природа казалась кроткой и задумчивой, Иван Иваныч и Буркин были проникнуты любовью к этому полю и оба думали о том, как велика, как прекрасна эта страна.

— В прошлый раз, когда мы были в сарае у старосты Прокофия, — сказал Буркин, — вы собирались рассказать какую-то историю.

— Да, я хотел тогда рассказать про своего брата.

Иван Иваныч протяжно вздохнул и закурил трубочку, чтобы начать рассказывать, но как раз в это время пошел дождь. И минут через пять лил уже сильный дождь, обложной, и трудно было предвидеть, когда он кончится. Иван Иваныч и Буркин остановились в раздумье; собаки, уже мокрые, стояли, поджав хвосты, и смотрели на них с умилением.

— Нам нужно укрыться куда-нибудь, — сказал Буркин. — Пойдемте к Алехину. Тут близко.

— Пойдемте.

[2]

Они свернули в сторону и шли всё по скошенному полю, то прямо, то забирая направо, пока не вышли на дорогу. Скоро показались тополи, сад, потом красные крыши амбаров; заблестела река, и открылся вид на широкий плес с мельницей и белою купальней. Это было Софьино, где жил Алехин.

Мельница работала, заглушая шум дождя; плотина дрожала. Тут около телег стояли мокрые лошади, понурив головы, и ходили люди, накрывшись мешками. Было сыро, грязно, неуютно, и вид у плеса был холодный, злой. Иван Иваныч и Буркин испытывали уже чувство мокроты, нечистоты, неудобства во всем теле, ноги отяжелели от грязи, и когда, пройдя плотину, они поднимались к господским амбарам, то молчали, точно сердились друг на друга.

В одном из амбаров шумела веялка; дверь была открыта, и из нее валила пыль. На пороге стоял сам Алехин, мужчина лет сорока, высокий, полный, с длинными волосами, похожий больше на профессора или художника, чем на помещика. На нем была белая, давно не мытая рубаха с веревочным пояском, вместо брюк кальсоны, и на сапогах тоже налипли грязь и солома. Нос и глаза были черны от пыли. Он узнал Ивана Иваныча и Буркина и, по-видимому, очень обрадовался.

— Пожалуйте, господа, в дом, — сказал он, улыбаясь. — Я сейчас, сию минуту.

Дом был большой, двухэтажный. Алехин жил внизу, в двух комнатах со сводами и с маленькими окнами, где когда-то жили приказчики; тут была обстановка простая, и пахло ржаным хлебом, дешевою водкой и сбруей. Наверху же, в парадных комнатах, он бывал редко, только когда приезжали гости. Ивана Иваныча и Буркина встретила в доме горничная, молодая женщина, такая красивая, что они оба разом остановились и поглядели друг на друга.

— Вы не можете себе представить, как я рад видеть вас, господа, — говорил Алехин, входя за ними в переднюю. — Вот не ожидал! Пелагея, — обратился он к горничной, — дайте гостям переодеться во что-нибудь. Да кстати и я переоденусь. Только надо сначала пойти помыться, а то я, кажется, с весны не мылся. Не хотите ли, господа, пойти в купальню, а тут пока приготовят.