Когда б ни появлялась Пелагея в рассказе, ее показывают нам через одну и ту же узкую призму с акцентом на внешность (Пелагея «красивая», «деликатная», «мягкая», «красивая», «бесшумно ступает по ковру», при этом «мягко улыбаясь», опять «красивая» и еще раз «красивая»); ее задача в рассказе — являть собою неопровержимую красоту. Или: служить олицетворением бессмысленной приятности. Отклик Ивана Иваныча и Буркина на нее подтверждает, что никто не неуязвим перед ошеломительной красотой; лишь завидев ее, они оживляются. Пелагея — человеческий эквивалент того освежающего плеса. Она неожиданно пригожа — в таком-то хозяйстве, красивее, чем мы ожидали, красивее, чем ей самой нужно. Она, короче говоря, источник даровой радости, напоминание, что красота — неизбежная, сущностная часть жизни; она все проявляется и проявляется, а мы продолжаем откликаться на нее, какими бы ни были наши умозрительные взгляды, а если когда-нибудь прекратим на нее откликаться, сделаемся скорее трупами, нежели людьми.
Тот миг, когда Иван Иваныч и Буркин замирают при виде красавицы Пелагеи, на мой взгляд, лучшее доказательство красоты персонажа во всей мировой литературе. («Ивана Иваныча и Буркина встретила в доме горничная, молодая женщина, такая красивая, что они оба разом остановились и поглядели друг на друга».) Чехов ничего нам о ней не рассказывает (ни о длине волос, ни о росте; ничего о ее теле, или аромате, или о цвете глаз, или о форме носа), и все же то, что она ошарашивает двух предположительно воспитанных старперов чуть ли не до неприличия, позволяет мне мысленно увидеть ее — или создать ее.
«Да, счастье бывает самовлюбленным, а наша погоня за ним способна угнетать окружающих, — словно бы говорит Пелагея, — но вместе с тем никто из нас не в силах прожить и мига без радости, красоты и удовольствия, как доказывает нам, господа, вот этот ваш отклик на то, как я выгляжу». Благодаря ей мы самим нутром своим ощущаем, до чего безрадостно, занудно и холодно это — отказывать красоте в существовании или заявлять, что счастья лучше избегать.
Ее присутствием рассказ, пусть и искренне, задается вопросом, нравственно оправданно ли счастье, предупреждает нас: «В походе за нравственной чистотой остерегайтесь пренебрегать существующими положительными переживаниями».
Иван Иваныч и Буркин реагируют на Пелагею столь непроизвольно вроде бы для того, чтобы остаться вне всякой критики: так ахают при запуске фейерверков. Что за человек станет подавлять такой вздох?
Способны ли мы прожить без счастья?
Хотим ли?
Но у Пелагеи есть и вторая задача, посложнее: брать на себя всю черновую работу. Горничная уходит в дом за полотенцами и мылом, а затем, пока мужчины моются, выкладывает им халаты и «легкую обувь», спешит в дом, заваривает чай, ставит его на поднос вместе с вареньем, выносит в гостиную, вновь исчезает, чтобы, по-видимому, приготовить постели в гостевой комнате, и так далее. Ее присутствие поддерживает тезис Ивана Иваныча о том, что «счастливый чувствует себя хорошо только потому, что несчастные несут свое бремя молча, и без этого молчания счастье было бы невозможно». Почему должна она трудиться так тяжко, чтобы обеспечить этим мужчинам уют и они могли бы рассиживать и рассуждать о том, в какой мере допустимо стремление к счастью?
А что же Алехин? Он вроде как удалился от мира, удовольствий не ищет. И вместе с тем он счастлив — или же счастлив в достаточной мере. Есть в нем тихая цельность, он своего рода антипод Ивана Иваныча: чувствителен к имеющимся удовольствиям (вечер с друзьями за разговорами), не имеет нужды проповедовать или философствовать. Он и в некотором роде антипод Николая Иваныча: деревенскими трудами он занимается, как нам кажется, по «правильным» причинам (не ради того, чтобы удовлетворить мелочное крыжовенное устремление или чтоб им восхищались его крестьяне, а чтобы заниматься в этом мире честным трудом). В отличие от Николая Иваныча, с крестьянами общается не свысока — он с ними вместе работает. Почтенное счастье возможно, сообщает нам фигура Алехина, если спокойно посвятить себя делу, — не блаженство, а просто тихое удовлетворение.
Вместе с тем его жизнь… печальна. В ней есть что-то трагическое и безропотное. Алехин грязен, и, раз живет он в нижнем этаже, где положено обитать слугам, что-то в нем, видимо, захлопнулось, из-за отказа от любых амбиций отчасти утрачена его жизненная сила. Алехин — тот, в кого превращается человек, отказавшийся от счастья: он потерян, неряшлив и живет так или иначе ниже своего потенциала.
Вот что еще появляется благодаря этому отступлению: брюзгливый отклик Буркина на заплыв Ивана Иваныча.
Буркин выступает в «Крыжовнике» эдаким безрадостным, настаивающим на невозмутимости судией, он натягивает поводья, когда Иван Иваныч слишком уж горячится. Помимо того что он вызывает Ивана Иваныча из воды, он же прерывает его увлеченный рассказ о барышнике, которому ногу отрезало («Это вы уж из другой оперы»), и завершает вечерние посиделки до срока («Однако пора спать»), тогда как Иван Иваныч с Алехиным рады были б еще поболтать.
Кайфоломов не любит никто. Вместе с тем кайф Ивана Иваныча слегка обломать не повредит. Он вынуждает Буркина и Алехина ждать на берегу, а сам купается слишком долго, занимает весь вечер своей лекцией, которую никому неохота слушать, и при этом не замечает, что всем скучно, а та зловонная трубка — (эгоистичный) остаток другого нарциссического баловства: он привольно курит, даже понося удовольствие и счастье.
Впрочем, Буркин (тоже своего рода) зануда. Мы улавливаем, как он сопротивляется истинной сути произносимого Иваном Иванычем: счастье угнетает окружающих. Именно Буркины этого мира (невозмутимые, лишенные воображения реакционеры, те, кто купается в строго отведенное для этого время и получает удовольствие от купания в строго положенном объеме) движут машину зла. Спать Буркину в ту ночь не дает горькая истина, а она, как та зловонная трубка, не всегда приятна. Буркины этого мира предпочитают, чтобы правда им льстила и была удобоварима, чтобы спалось с нею крепко. Вонючая трубка — штука иногда необходимая, иначе никак не привлечь их внимания: чтобы заявить о трудных истинах, необходим какой-нибудь побочный продукт страсти, такой вот попутный ущерб.
И еще раз, впрочем: вообще-то Буркину не спится не из-за трубки, а от воздействия речей Ивана Иваныча. И это все же говорит о Буркине хорошее. Пусть он поначалу пытается отрицать произнесенную правду, она проникает в Буркина, тревожит его и не дает спать. Значит, Иван Иваныч, как ни крути, до него достучался.
Отступление впускает в этот рассказ еще кое-что: сам ливень.
Перед ливнем Иван Иваныч с Буркиным, озирая пейзаж, довольны («Иван Иваныч и Буркин были проникнуты любовью к этому полю и оба думали о том, как велика, как прекрасна эта страна»). А затем налетает дождь, и вскоре наши герои «молчали, точно сердились друг на друга».
Давайте пока просто отметим этот структурный модуль — пару фотоснимков «до» и «после».
До: погода хороша, мир прекрасен, герои счастливы.
После: погода портится, мир делается гадок, герои сердиты.
Ливень вводит в рассказ понятие о том, что счастье связано с материальными обстоятельствами, над которыми мы не властны. Выбор счастья не всегда в наших силах. Счастье — дар, и достается он на определенных условиях. Нам бы лучше принимать его, когда перепадает. Переживание счастья может быть ценным инструментом, необходимым условием для того, чтобы вершить добро. (Трудно «делать добро!» — или даже чувствовать себя нормально, — когда одно сплошное «чувство мокроты, нечистоты, неудобства».) И не славно ли (не освежает ли это нас, не увеличивает ли возможность того, что нам удастся сделать добро в мире, не глупо ли отказываться от прибавляющей сил поддержки) укрыться в доме от дождя и обнаружить там красавицу Пелагею, которая принесет полотенце, мыло, халат, легкую обувь и чай?
Дождь в этом рассказе участвует как самостоятельный персонаж второго плана; он продолжает идти, пока наша троица плещется в реке, затем исчезает вплоть до последней строки, где появляется на прощанье: «Дождь стучал в окна всю ночь». Дождь — источник неудовольствия (пока они шли), источник счастья (лил на них, пока они купались), а теперь вот становится постоянным, неброским, докучливым напоминанием… чего-то. Чтобы установить связь со сложносоставной красотой этого рассказа, попробуйте выписать, о чем дождь «напоминает» вам (или «говорит» вам, или «воплощает собой»), стуча в окно в самом конце рассказа. В списке окажется не что-то одно. Там много всего сразу. И это очень личное; даже если бы мне удалось сформулировать ответ (я пытался — и всякий раз стирал результат: он казался мне упрощенческим и недостаточным), мой ответ будет мало похож на ваш.
К счастью, мы не обязаны говорить.
Отчасти поэтому рассказ и был написан: чтобы создать этот несводимый к простому финал, о котором ничего дополнительно говорить не нужно.
Вот версия этого рассказа в том виде, какой он принял бы без отступления:
В ярком солнечном свете Иван Иваныч излагает историю своего брата (только) Буркину, пока они идут через не промоченные дождем поля. Финальный призыв Ивана Иваныча («Счастья нет и не должно его быть, а если в жизни есть смысл и цель, то смысл этот и цель вовсе не в нашем счастье, а в чем-то более разумном и великом. Делайте добро!») адресован одному Буркину. Приходит ночь, мерцают слегка разочарованные русские звезды и вместе с Буркиным жалеют, что история получилась неинтересная.
Что утеряно?
Ну, как уже было сказано (и остается в силе): дождь, Алехин, Пелагея, купание, отклик Буркина на купание.
В этой версии, где нет отступления, Иван Иваныч предлагает свои доводы против счастья без всякого противовеса. Результат — лекция Ивана Иваныча, не встречающая возражений, с простым итогом: «Счастье не так уж прекрасно, как кажется».
Подобная лекция не лишена смысла, однако получается не тот богатый опыт, как в «Крыжовнике».