Никто не знал в точности, сколько у него денег, старик был скуп и по отношению к себе и к детям, его, однако, мучительно любившим, и исключение делал лишь для дочери, от которой в детстве долго скрывали, что у папы другая жена, пока она наконец обо всем старшеклассницей не узнала и горько плакала, а потом твердила своим дочери и сыну, что, если и была в чем-то перед ними виновата, слишком много времени отдавая работе, чужим тетрадям и чужим детям, все с лихвой искупалось тем, что нашла им замечательного отца, полную противоположность своему гулящему родителю.
В самом деле трудно было представить более разных людей, нежели
Колюнины отец и дед, и ребенок, как ни был он мал и несмышлен, догадывался, что дедовы приезды вносят смуту, нарушают привычный домашний распорядок и волнуют обыкновенно спокойную бабушку, будоражат маму, а то, что старик дает ей денег, вызывает неудовольствие отца: два невольно связанных любовью к одной женщине человека друг друга не любят и не доверяют, как мальчишки с разных дач; он ловил взрослых на редких противоречиях между тем, что они говорили и делали, но все же противоречия казались слишком незначительными и не разъедали, а лишь отбрасывали зыбкую тень на детскую душу и обнаружились в полной мере только годы спустя. Колюня сызмальства знал, что назвали его в честь деда, и честолюбивого старика это обстоятельство неимоверно тронуло, тем более его собственные сыновья, Колюнины дядья, назвали своих отпрысков иначе, но какое все это имело отношение к Колюне и почему он должен был улыбаться неприятному толстяку, не понимал и имени своего не любил, втайне мечтая его поменять и назваться, например,
Виктором или Алексеем.
Дед жил в ту пору на Филях у очередной жены, и иногда они с мамой туда ездили по очень смешной ветке метро, где студеный, сырой поезд почти все время неспешно, не со свистом, как в черных тоннелях, а едва-едва, покачиваясь, пробирался по улице вдоль забитых товарными поездами железнодорожных путей с одной стороны и Москвы-реки с другой, покрываясь зимою изморозью, а осенью и весной каплями частых дождей, и остановки были в стеклянных павильонах, а улица, на которой стоял дедов дом, принадлежавший Западному порту, называлась почти так же, как и
Колюнина, – Новозаводской. А еще была в этом доме срочная фотография, куда, как утверждала мама, приезжали со всей Москвы.
Но этим достопримечательности странного местожительства исчерпывались, и Колюне было невыносимо скучно в захламленной и затхлой квартире, где впоследствии он провел три самых счастливых года жизни и где в ту пору жила совершенно чужая, безрадостная, вскоре умершая от рака тетя.
Хотелось поскорее с Филей выбраться, но дед маму не отпускал, расспрашивал про дачу и про сыновей, изливал свои на них обиды, советовал, как жить и копить деньги, какие и когда покупать облигации и где их хранить, снова ругая за непрактичность и строптивость Мусю. Колюня догадывался, что речь идет о бабушке, отчего объемный, страдающий одышкой, тихоголосый и одинокий старик становился ему еще неприятнее. Но когда наконец прощались и, тяжело дыша, дед открывал засовы и снимал с двери цепочки, то, стоя в темном коридоре, изнывая от нетерпения и жары, мальчик читал в умильном и мутном старческом взгляде что-то заискивающее, как если бы, глядя в детские глаза, сластолюбивый толстяк добивался Колюниного прощения за все грехи своей долгой жизни, по которым расплачивался нездоровьем, угрюмостью и тоской, а Колюня, верно, мог проклятье с него снять и что-нибудь за свое участие и заступничество от старика получить.
Он этим никогда не воспользовался, напротив, с годами деда в душе все больше осуждая и по-детски его боясь, но ни ему, ни зятю, ни дочери, ни невесткам, ни сыновьям не позволяла бабушка говорить о муже худое. Никто этого не мог понять, все возмущались или восхищались ее великодушием, а Колюне казалось, что в бабушкиных чувствах, равно как и в ее сердечных стихах, присутствовало иное: что-то вроде благодарности и смущения, которые испытала она впервые много лет назад в родной Твери, где
Однажды он зашел на телеграф,
За поздним временем была закрыта почта.
К окошечку за мною встав,
Проговорил вполголоса он что-то…
Я обернулась… – и блестящий столичный молодой дворянин, носивший одну из самых известных и старых на Руси фамилий, внук сенатора и сын известного адвоката, защищавшего до революции социал-демократов, вследствие чего в молодости дед получил поблажки от новой власти и сумел закончить в Иркутске юридический факультет университета, заговорил с невзрачной и уже немолодой девушкой-провинциалкой незнатного роду-племени, мало что в жизни видевшей и ожидавшей, а потом стал ее мужем и отцом ее детей. И, быть может, именно поэтому, а не потому вовсе, что иначе пропала б замечательная филевская квартира с ее большими изолированными комнатами, высокими потолками, балконом и немаленькой кухней, расположенная в тихом дворе в двух минутах ходьбы от метро на третьем этаже кирпичного дома, странная история древней и неравной любви окончилась тем, что за несколько лет до смерти овдовевший и оставшийся без ухода старик женился в последний раз.
Его женой оказалась снова Колюнина бабушка, Бог весть что испытавшая в душе в тот день, когда пятьдесят с лишним лет спустя их вторично объявили в Киевском районном загсе мужем и женой. Вместе с возвращением к единственной женщине, рожавшей ему детей, закольцевав свою блудную судьбу, дед вернулся и на некогда купленную дачу и успел построить в садовом домике голландскую печь, обнести участок новым забором и расширить террасу, где теперь не помещалось его уродливо-грузное, непослушное тело.
Толку от наспех сложенной за большие деньги жуликоватым и неумелым деревенским мастером печки было мало, она жрала много дров, топила улицу, тепло из щелястого строения выдувало мигом, но и Колюня, и бабушка все равно любили ее топить, слушать, как трещат короткие поленья, и глядеть, как пробиваются в щель между дверкой и кладкой языки пламени и отблески его играют на темном окне и стенах.
Бабушка была высокой, жилистой и худощавой, с чуть сгорбленной спиной и одним плечом ниже другого, она выращивала цветы, которые росли от самой калитки вдоль дорожки до дома и дальше уходили в глубину сада, и их названия звучали для мальчика словно малый список гомеровских кораблей.
Там были нарциссы, тюльпаны и анютины глазки, незабудки, колокольчики и ромашки, флоксы, пионы и ирисы, васильки, крокусы и гладиолусы, а еще георгины, астры, табак, фиалки, маргаритки, маки, ноготки, китайские гвоздики, розы, люпины, лютики и тигровые лилии. Они цвели в разное время года и суток, перед дождем и по вечерам одуряюще пахли, бабушка радовалась каждому из них, выходила в сад, подолгу смотрела, разговаривала с цветами и никому не разрешала до них дотрагиваться, но охотно раздаривала: никто не уезжал от нее с пустыми руками. К ней приходили за житейской мудростью, и она всех мирила и рассуживала; на даче перебывали разные люди вроде ее родного брата, племянницы, невесток, иногда там велись серьезные разговоры и споры, собиралось больше десятка человек, кричали и капризничали дети, а потом, быстро наевшись, убегали на улицу, оставляя взрослым пространство и время для скучных и вялых дел.
Но то была лишь видимость мира. Колюня чувствовал раздражение невесток, их отношения были настолько причудливыми, что только бабушкины покровительство и власть удерживали породнившихся, но все равно чужих и разных людей за одним столом. Он не мог в этом разобраться, тем более что строгие мама и папа запрещали бабушке рассказывать детям о взрослой жизни, но у замечательной женщины, ближе которой не было у Колюни никого на свете, водился, пожалуй, лишь один серьезный недостаток: как ни била ее судьба, бабушка оставалась болтливой, не умела хранить ни одной тайны, зато берегла предания, истории происхождения, рождений, знакомств, женитьб, замужеств, новых рождений, болезней и смертей всех представителей своего ветвистого рода, помнила подробности, о которых иные из участников тех историй желали бы позабыть, а она упрямо твердила свое:
В моей семье шестнадцать человек,
Она росла, как снежный ком,
А я, вступив в двадцатый век,
Им управляла, как челном.
Позже, когда воспоминания и ненароком или нароком подслушанные разговоры прояснились в Колюниной памяти, как на фотобумаге, и очистились от недомолвок и простодушия, он писал об иных из этих людей и вызывал обиды, ведь то, что он рассказывал и сочинял, виделось ему – а может быть, им – иначе, чем было на самом деле.
Уже взрослый, Колюня не мог понять смысла этих обид. Для него в дачной истории куда важнее интриг и споров о владении домом и садом, важнее соперничества и придирчивого сравнения своих и чужих детей, наследования филевской квартиры, раздела фамильного серебра, облигаций, денег и драгоценностей, важнее ревности, зависти, злорадства и окончательного разрыва были нетленные обряды ежевечернего мытья ног в тазу, стакан парного козьего молока, стояние в очереди за вкусным белым хлебом в деревенском магазине, бибика – кушанье, приготовляемое из взбитой клубники, сахара и яичного белка, бабушкин салат, который она делала в июне из картошки, редиски, яйца, зеленого лука и подсолнечного масла, и выходило невероятно вкусно, и все называлось таинственным и волшебным, древним, языческим словом – Купавна.
3
А ехать до Купавны надо было от самой Автозаводской, от автомобильного завода, бассейна и ТЭЦ, с которыми Колюнина семья жила, как с соседями за стенкой, в двухкомнатной квартире на первом этаже. В одной комнате – бабушка, в другой, поделенной ширмой, – родители и двое детей. Иногда ночью ТЭЦ начинала утробно, точно осел, реветь, выпуская клубы белого плотного дыма, и тогда папа разгневанно туда звонил, и так оно было или нет, но Колюне запомнилось, что теплоцентраль с ее громадными корпусами тотчас же после этих звонков виновато умолкала.
Семья была счастливая и дружная, хотя, наверное, от детей что-то скрывали, и вряд ли постороннему взгляду было заметно, что три составлявших ее и очень сильных женщины в ней властвовали подобно мойрам, определяя Колюнино воспитание и саму его судьбу, то без меры сына, внука и брата балуя, а то возмущаясь его избалованностью. Порой, доведенный до отчаяния чужой природой, не в силах ей противостоять, одинокий папа молча собирался и уходил из дома смотреть футбол на стадионе “Торпедо”. Колюне хотелось пойти вместе с ним, но папа его не брал, а глядел сердито, к