Вынужденный жестокий пост изменил меня и духовно. Мировоззрение человека прямо пропорционально его сытости. Я отказался от табака, у меня очистилось дыхание и обоняние обострилось, как у юной гончей, которую впервые вывели на охотничью тропу. Я стал задумываться о своем предназначении, о том, что мои испытания и лишения – расплата за мои грехи, временами мне казалось, что я должен исполнить какую-то важную миссию.
Иногда я подрабатывал грузчиком в трех магазинах. В одном из них расплачивались продуктами, в другом рублями, а в третьем – долларами. На жизнь мне хватало, и даже оставались лишние деньги. Примитивный труд нисколько не смущал моих высоких помыслов, даже наоборот, мешок с гречневой крупой на хребте позволял ощутимей прочувствовать парение мысли. Упитанная заведующая каждый раз при моем появлении вспыхивала помидорным огнем, смущалась, но жалованье не прибавляла. А я каждый раз вздыхал и говорил, что пришел слишком поздно, Клара Семеновна. И когда уходил на склад, спиной слышал ее порывистый вздох. Я приходил к выводу, что могу еще кое-кому скрасить существование…
Однажды во время созерцания дыры в занавеске в моей коммунальной комнатушке меня посетил профессор филологии Глеб Сергеевич Чернорижский. Со времени возвращения из Таиланда мы не виделись. Он по-прежнему светился самоиронией, заметив со смешком, что пишет историю моих приключений.
– Могу на спор с ходу назвать десять отличий! – заявил он.
– Каких отличий? – Логика любого, даже занюханного профессора трудно постижима. Ну а Глеб Сергеевич, он был титан.
– Отличий от вас прежнего, – пояснил он. – Вы изменились, у вас метафизический огонь в глазах. У вас другими стали черты лица. Вы будто поднялись на очередную ступень духовности…
Чернорижский осекся – ждал моей ответной реплики или хотя бы улыбки. Но я никак не поддержал тему.
– Хотите, я прочту то, что написал про вас? – спросил он.
– Не очень. Но читайте! – разрешил я.
Свое повествование Чернорижский начал с вычурного и долгого описания портрета некоего бывшего десантника по фамилии Истомин, который влюбляется в тайскую девушку из бара и хочет увезти ее к черту на кулички. Профессор читал без устали целый час, его голос, вначале спокойный, наконец все более и более крепчал, а в какие-то моменты даже звенел пафосной страстью. Он, видно, забыл, что стоит не в моей комнатушке, а привычно возвышается перед огромной студенческой массой. Я слушал долгие куски про то, как «Истомин подумал», «Истомин размышлял», «у Истомина родилась мысль» – и в том же духе. Далее шли долгие извлечения из головы героя, которые чтец произносил подвывая. Клянусь, если он имел в виду меня, то я за всю жизнь столько много не думал. Фигли думать, если все уже до нас придумано.
Сначала эти завывания меня забавляли, но потом я заскучал: так долго думают только дураки, а не настоящие герои. Это я и сказал профессору, когда он в очередной раз глянул на меня из-под очков.
– Вы думаете, надо быстрей переходить к делу?
– Да.
И профессор открыл портфель и достал оттуда бутылку водки. Я поморщился.
– Я не это имел в виду. Переходить к делу надо было на первой странице.
– Понимаю вас, чтобы дальше не писать всю эту галиматью.
– Не расстраивайтесь, профессор. Если хотите, чтоб было интересней, надо начать следующей фразой: «Всю свою жизнь он хотел быть счастливым. Но счастье неизменно заставало его врасплох; и, как только он хотел им воспользоваться, оно уже уходило к другим…»
– Это вы сами придумали?
– Только что! – гордо ответил я.
– Можно я запишу?
– Пожалуйста. – И я продиктовал ему по слогам.
– А что было потом с этим человеком? – живо поинтересовался профессор, держа наготове ручку.
– Потом он умер.
– Скажите, Володя, с вами была девушка, где она – уехала? – И он осмотрелся, видно, для того, чтобы найти следы присутствия женщины.
– Она умерла, Глеб Сергеевич. Простудилась, пневмония…
– Ох, простите… Я вам соболезную… И когда это было?
– Не вчера… Давайте об этом для вашего детектива я расскажу как-нибудь в другой раз.
– Это, пожалуй, не детектив, это драма…
В последнее время я преуспел как сторонний наблюдатель. Для этого нужна, по крайней мере, недюжинная выдержка. Ты – как бы участник происходящего, и одновременно ты плевал на все с высоченной трибуны.
Для смеху я записался в общество Сельдереева. У него, как выяснилось, голова представляла собой террариум, набитый свастиками. Они расползались от него в разные стороны, а он этого не замечал – лишь беспрерывно произносил громкие истины.
Все началось с того, что меня пригласили на загородный пикник. В апрельском небе свистели, верещали, курлыкали птицы; от бездонной синевы ломило в глазах; под кустами и в низинах еще подсыхали клочки прелого снега. Но весна, вскормленная землей, была как чувственный поток, исходящий от безрассудно влюбленной женщины. И в это самое время на самой большой поляне 113-го километра от Москвы, в северном направлении, на сыром травяном пушк? расположилась безмятежная и безобразно веселая компания.
Какой черт занес меня в это общество! Гораздо позже я понял, что зря усомнился в порядочности и целесообразности тайного общества Красницкого. Ранний плюрализм безгрешен, как детская любовь. И то, что я оказался на этом километре, в этот самый расчудесный апрельский день, виновато было лишь мое неандертальское любопытство.
Сельдереев пообещал представить меня «обществу военных историков», всецело поглощенных изучением темных пятен Второй мировой войны. Мы договорились встретиться на одном из вокзалов. Еще издали я увидел на платформе толпу юнцов от семнадцати до двадцати пяти лет. Я распожимался со всеми, а они называли себя: Ганс, Фриц, Гельмут, Отто, Иоганн, Курт, Генрих, Франц и так далее.
Пить начали уже в электричке, разливал коротышка, а Сельдереев кричал:
– Включить первый микрофон. Где третий микрофон?
Стаканы летали из рук в руки. Потом откуда-то сбоку грянул немецкий марш времен захвата Речи Посполитой. Я вслух предположил, что из двухкассетника на верхней полке звучит небезызвестный «Хорст Вессель».
– Да, это так, старина, – отозвался Сельдереев, который незаметно наблюдал за мной и покручивал на пальце перстень с изображением черепа. Заметив мой интерес, с удовольствием похвастал: – Это настоящий серебряный перстень офицера СС. Его выдавали после трех лет командирской службы. Ты, я вижу, в этих делах новичок. Ничего, наберешься…
Потом он с восторгом рассказывал о добытой им в каком-то фильмофонде германской кинохронике 1939-1940 годов. Больше всего Сельдереева потрясли образцово-чистые нужники с унитазами для рядового состава. Я предположил, что он бы полжизни отдал, чтобы справить нужду в таком сортире.
– Да, соратник! Но именно в то время! И чтобы меня непременно отдрючил шарфюрер Кноппе и заставил драить унитаз зубной щеткой. А потом – в учебную атаку с пулеметом «MG». Натюрлих! Представляешь, как их холили и лелеяли. А какие у них парады были! Коробки, как соты, касочка к касочке. А какой дух у них культивировался: непобедимые белокурые бестии, викинги, которым все можно, море по колено. Вся Европа ползала у них в ногах… Ты не думай, я не фашист, и наши им, конечно, потом начистили. Но согласись, у них форма до сих пор считается самой красивой…
Я с тоской слушал этот бред, а Сельдереев так расчувствовался, что даже слюни пустил на подбородок. А еще он пообещал показать мне коллекцию немецких знаков и орденов.
– Настоящие, не туфта самопальная!
Мы вышли на заброшенном полустанке. Двое самых веселых сразу сорвали вывеску с названием, я даже не успел прочитать. Сельдереев вскричал:
– Слоны, за мной!
Так мы очутились на лесной поляне. Снова пили из «микрофонов», а затем Сельдереев приказал угреватому парню достать ножницы.
– Я постригаюсь в рыцари «ордена Нации», – сорванным голосом провозгласил он. – Отто, действуй!
И угреватый человек со скрежетом стал вырезать клоки на голове Сельдереева. Тут же зажгли костер и длинные лохмы сожгли в огне.
– Отто, действуй, – снова скомандовал Сельдереев, и под ликование остригли очередного члена общества военных историков.
Через час все было кончено. Остатки волос сожгли в костре, после чего он потух. Самые нетерпеливые уже полезли в рюкзаки, достали оттуда черные комки, при надевании превратившиеся в эсэсовские мундиры. Все построились в колонну по два и начали отчаянно маршировать по траве, кочкам, буграм и прогалинам. Уставшие падали и уже не поднимались, будто срезанные мстительной красноармейской очередью. Остальные углубились в лес, распевая: «Дойчланд золдатен, унтер-официрен…» Одного упавшего я рассмотрел: у него было все, как полагается: черный мундир, галифе, сапоги, повязка со свастикой, Железный крест, черные ремни. Остатки русого чуба залипли на лбу.
Обессилев после «парада», большая часть «историков» заснула на вытоптанной траве. Лишь двое, спотыкаясь, бродили среди валявшихся бутылок и объедков: Сельдереев, искавший запропастившиеся ножницы, и Отто-парикмахер. Он был относительно трезв, потому что, пока стриг толпу, всю водку успели выпить. Ему хотелось куражиться, но уже не было запала, и его никто не слышал.
– Скэжите, пэжалста, ось тут осуществляется запись у хвашисты? – повторял Отто с грустью. – А ведь сегодня 20 апреля, день рождения Гитлера, – сказал он, наткнувшись на меня, когда я писал в сторонке.
– Ты гитлеровец? – спросил я, легко взяв Отто за грудки.
– Да нет, братан, я военный историк. Мы просто играем в фашистов.
Сельдереев толкал спящих, кричал в уши:
– Слоны, пора на водопой!
Они вставали и тут же падали. Троих тошнило, некто с прямоугольным черепом – это стало очевидным после острижения – пересчитывал деньги.
– Кого-то не хватает! – раздраженно бормотал Сельдереев. Он расстегнул черный ворот и гневно вращал глазами. Но никто на него не обращал внимания. Кто продолжал спать, кто спрашивал сигареты, а кто мучительно икал.