— Нету уже у меня поручной.
— Ухоронил, плут! Двор твой размечу, а поручню отдашь. По доброй воле она писана, а нонь моя воля ина.
— Езжай в Мугреево. Там она. У князя Пожарского.
— У кого? — изумился Богомолов и осекся. Он растерянно стал озираться вокруг, ища сочувствия. Но взгляд его натыкался лишь на озороватые усмешки.
Вот уж не думал — не гадал расчетливый торговец, что попадет впросак, когда его, как и других имущих людей, Кузьма, ссылаясь на Спирина и строгановских приказчиков, склонил дать поручную запись о денежном вкладе на ратное устроение. Деловые бумаги обычно хранились в Земской избе, и при желании их можно было изъять либо исправить. Но Кузьма, обойдя богатые дворы и собрав подписи, сразу же отправил свиток с Фотинкой к Дмитрию Михайловичу. Так он достиг двух целей: пресек всякие поползновения кого-либо из подписавшихся пойти на попятную, а тем паче учинить вредный сговор, и представил князю свидетельство твердой решимости нижегородцев снарядить войска.
— Ловко же ты нас всех повязал, — сумрачно сказал, придя в себя, Богомолов. — Даром не сойдет тебе то. Отступятся от тебя старшие, Минин.
— Старшие отступятся — молодшие возьмутся, — отозвался Кузьма, но услыхав, что по толпе прошел шумок, обратился ко всем: — Можно сберечь богатство да можно и потерять его. Есть кому зариться. Нагрянут супостаты и в нашем городе сотворят то ж, что и в прочих. Устоим ли в одиночку? Без вселюдского честного ополчения не устоим. Пошто ж скупиться? Завтра сход учиним. Завтра общей волей все порешим…
Богомолов слушал Кузьму вполуха. Он уже думал о Спирине. Его заела щедрота приятеля. И не хотелось ему себя уронить перед ним, не хотелось на посмешище прослыть скаредом.
— Двести рублей! — мотнув головой, вскричал он. — И князь Пожарский про то ведает. А я триста даю!..
Когда народ схлынул с паперти, на ней осталось только два человека: Кузьма и стоящий от него поодаль Биркин. Стряпчий начальственно поманил старосту к себе. Кузьма подошел.
— Поведали мне, ты у Пожарского был, — как бы нехотя разомкнул тонкие и сухие губы Биркин, показывая, что он только из-за крайней надобы снисходит до разговора с Кузьмой. — Не намекал ли князь о моих с ним перетолках? Коли служилые надумают ополчаться, собранная тобой казна должна быть у меня.
— Да впрямь ли? — пронзительно глянул на Биркина староста.
— Ну ты! — гнусаво прикрикнул стряпчий, выпячивая грудь. — Не в свои сани садишься.
Кузьма не удержался от улыбки. Смешон был Биркин, когда пыжился. Как бы ни напускал он на себя грозный вид, а не чета покойному Микулину. Не та стать. Явно взбивал себе цену стряпчий. Отчего ж не приметил в нем слабину Пожарский?
— Не тебе я подначален, — своим обычным ровным голосом сказал Кузьма, — а посадскому миру. У него и справляйся. Да прими добрый совет — наперекор встанешь — врозь мы будем. Всему делу урон тогда.
И Кузьма, отворотясь от закипающего гневом стряпчего, проворно сошел с паперти. Ему нужно было поспешать к Земской избе, где его ждал коломенский беженец и откуда он хотел разослать по городу десятских с оповещением о завтрашнем сходе.
День выдался на диво. Погожий, сухой. Верно, последний такой денек перед неотвратной Параскевой-грязнихой да порошихой. Блистало солнце и голубели небеса, будто и не осень, а пора вешняя. И ни обнаженные корявые дерева, ни вовсе омертвелая трава на склонах и в подножье Дятловых гор не вызывали предчувствия близкой зимы. Еще не опал жесткий лист с дикого вишенья, что встрепанными купами поросло на вымоинах, и еще скукоженными, теряющими чистый цвет кистями пыталась красоваться рябина меж амбарушками у Почайны. Только Волга насквозь прочернела от холода, и солнечные лучи отблескивали на ней мрачно да студно.
Вытекая из Ивановских ворот на крутой съезд и с другого конца валя через торг снизу, навстречу друг другу тянулись вереницы людей и скапливались нарастающей толпой возле Земской избы. Такого скопища давно не знавал Нижний. Собирались все, кто мог ходить. И расторопные мальцы уже удобно оседлывали сучья ближних дерев, налеплялись на лубяные кровли клетей, а двое даже отважились влезть на ребристый верх крыльца Никольской церкви, увенчанного маковкой с крестом.
Народ старался сбиваться кучками: свои к своим. Наособь — служилые дворяне и дети боярские, наособь — стрельцы, торговые гости, судовщики, монастырская братия и даже наособь — жонки. Но все эти кучки растворялись в несчетном множестве посадского ремесленного и промыслового люда: мучников, кузнецов, солоденников, оханщиков, квасников, холщевников, красильников, кожевенников, плотников, скорняков, возчиков и прочей тягловой черни, Вперед, по обычаю, пропустили знать и почтенных старцев.
И сойдясь всем миром, всем городом, может быть, впервые за все лихолетье нижегородцы почуяли, что все они до последнего накрепко связаны единой бедой и едиными надеждами, раз без всякой принуды, а только по своей охоте стремились сюда. Переливались, перебегали от одного к другому незримые токи, что всегда возникают при большом скоплении народа, и возбуждение нарастало. Толпа оживленно колыхалась. Говор слышался отовсюду.
Больше всего было шуму там, где скучились мининские понаровщики во главе со Степкой Водолеевым. Прибились к ним отважный Родион Мосеев, могутные кузнецы братья Козлятьевы, Гаврюха, старик Подеев, другие посадские мужики.
Степка, распаленный, шалый, в распахнутом армяке, не страшась послухов, крамольничал в открытую:
— Не поладит сход с Кузьмой, бунт учиню. Не можно Москву в беде бросить… Ей Богу, учиню! А попервости воеводску свору тряхану. Нашего борова-то, дьяка Семенова, взашей из Нижнего выпихну. Аль не ему войско бы сряжать? А он праздничает. Допустим ли до позорища?!
— Как бы не так! Не допустим! — горячились мужики. Но кое-кто из них трусовато пятился в гущу толпы: от баламутных речей добра не жди.
В окружении служилого дворянства, среди которого был стольник Львов, богатый помещик Дмитрий Исаевич Жедринский, сын боярский Иван Аникеев, что ездил когда-то посыльным в Рязань к Ляпунову, а также подьячий Воеводской избы Андрей Вареев, с внушительной серьезностью разглагольствовал стряпчий Биркин:
— Не в тягость уразуметь, за кои дела мясник в соборе ратовал. Не ляхи ему досаждают, а Заруцкий. На Заруцкого и норовит ополчаться. Мяснику ли судить да рядить? Возомнил о себе преизрядно…
Дворянство помалкивало: мол, там видно будет. Львов пристально разглядывал стряпчего.
Как всегда, степенно и неторопливо вели разговор торговые люди. Широколобый кареглазый крепыш лет тридцати, одетый ради схода в новую однорядку, с озабоченностью выкладывал:
— Припасы велики понадобятся. А мучна-то новина не добра ныне: сыра, серовата, в рот сунешь кисло, и вся комками…
Пышнобородый Замятня Сергеев, хоть и важничал, но не скрывал радости:
— Вот уж пра, мудер Кузьма: сапоги-то мои впрок придутся. Боле сотни ратников вмиг обуть смогу.
— Все, гляди, с лету пойдет, — поддакивали ему.
— Полно-ка вам пылью порошить, — не одобрил преждевременных заглядов Федор Марков. — Сход всяко повернуть может. Не сглазьте.
Торговцы прикусили языки.
Там, где тябили платки и кокошники, тоже плелись свои разговоры. Жонки делились страшными слухами.
— Сама, баит, видала, — горестно говорила высокая плоскогрудая баба, перекладывая на свой лад рассказ какой-то беженки. — Огнь кругом пышет, тела безглавые валяются. А мучители коньми, коньми молодок в груду сбивают. Да еще гычут бесы — потеха им. Одну с чадом грудным наземь сшибли. Так чадо-то поганый вражина копием проткнул и с копия в огнь скинул…
— Я б тому вражине зенки сама выцарапала! — воскликнула в гневе стоящая рядом с рассказчицей дородная деваха.
— Ох ты, выискалася Марфа Посадница! Растелешили б тея да опохабили…
Со слезами на глазах слушала их Настена.
Встревоженным роем гудела молодь. Разжигал ее гораздый на проказы Шамка. Он задирал уже не первого.
— Еще чего, не пойду! Вы пойдете, а я нет? — обиженно кривил пухлые губы в ответ на его подковырки самый тут низкорослый и хилый отрок Истома. — Мне уж пятнадцать летось было. Воеводских сынков в таки годы безотказно в службу верстают. Пойду!
— Откуль гром: из тучи аль из навозной кучи? — снова поддразнивал Шамка. — От мамкиной титьки едва отняли — и он спехом в сечу! Шалишь, брат. Тя ж, куренка, мизинцем задавят.
Истома не выдержал, полез с кулаками на обидчика. Но Шамка ловко уклонился от него. Другие тоже втравились в игру, стали хватать Шамку за рукава. Кому-то в тесноте ненароком разбили нос. И пошла возня.
— Тихо вы, заморыши! Не до шуток нонь. Аль не смыслите? — сердито прикрикнул на отроков дюжий мужик из слободских ямщиков. И возня тут же унялась.
Постепенно говор смолкал везде. Толпа умялась, притерлась, засмирела. И уже мрачнели, угрюмели лица, уже каждого хватала за сердце томительная тревога, которую было не унять ни за какими разговорами. Хмуро стояли городовые стрельцы, словно на самой строгой страже, и простодушный Афонька Муромцев часто хлопал веками, недоумевая, почему его вдруг зазнобило.
— А свежо! — обратился он к товарищам, но они на него даже не взглянули.
В горделивой отрешенности стоял рядом с Бессоном его кабацкий знакомец, который во время одной из попоек все же открылся до конца, и Бессон, пораженный доверенной ему тайной, бросил пить, чтобы невзначай не проболтаться, и теперь всячески угождал приятелю, делясь и кровом, и пищей.
Все крестились и крестились рассеянные по толпе старухи. И надрывно плакал первенец на руках у совсем юной застенчивой матери, что растерянно озиралась, не зная, осудят ли ее люди, если она уйдет домой.
Но вот встрепенулась и снова замерла толпа. На брусяной помост — торговое лобное место, с которого по обыкновению разглашали свои вести бирючи, площадные подьячие, таможенные и посадские сборщики, взошел Кузьма. Неторопливо снял шапку. И всем стало видно, что темные густые волосы на голове, подстриженные скобкой, разительно отличались от его беласой бороды. Твердая стать крепкого и зрелого мужа, собранность и степенность его сразу внушали