Купол — страница 29 из 33

Там, на краю обрыва, и нашла меня Инна. Она не закричала, не бросилась ко мне, но ласково, как если бы я был ребенком, позвала:

— Пойдем домой, Никитушка.

— Куда? В какой дом? Я все знаю! — крикнул я злобно. — Мы просто умерли. Ты, я, эти дети, прелат, моя мать — все мертвы! А те, кто был с нами в других лодках, спаслись, потому что знают, как ходить по рекам шестой категории сложности. Я — нет, но зачем—то пошел. Из—за меня ты обречена жить в городе над пропастью, где нет солнца и стоит вечный туман. И дети — твое наказание и возмездие, твоя пытка — чтобы знала, какими они могли стать, если бы тогда…

— Тише! — Она покраснела.

— Кого ты боишься?

На нас оборачивались, и Инна вела себя, как женщина, муж которой напился и принялся безобразничать.

— Тише, пожалуйста. Пойдем домой.

— Я хочу туда!

— Там ничего нет.

— Еще бы!

— Туда невозможно спуститься, Никитушка.

— Почему?

— Потому что оттуда — можно только подняться.

Долгий чагодайский день ушел за горизонт. Купол над моей головой померк, но казалось, я чувствую блеск звезд, просвечивающих сквозь его своды. Я лежал рядом с Инной. Она была молода и прекрасна, но я не испытывал влечения, а с сожалением и нежностью думал о том, как прелестно ее тело. Я водил пальцами по голому блестевшему плечу. Мне было печально, тихо и хорошо оттого, что она рядом.

— Здесь нет плотской любви.

— Почему? Есть. Коты, знаешь, как весной орут — спать не дают.

— То коты.

— И люди тоже.

— А как же мы?

— Тебе это не нужно.

— Значит, такая любовь здесь только для продолжения рода?

— Нет, конечно, но нам она не нужна. Не мучай себя, нам и так с тобой хорошо.

Она прижалась ко мне, но я встал и приблизился к зеркалу. Глубокий старик смотрел оттуда.

— Мне тридцать пять лет! — воскликнул я. — Что вы со мной сделали?

— А я тебя таким всегда представляла и ждала. Как ты набегаешься, а потом вернешься старичком, тебе ничего уже не надо будет от жизни. Честолюбие, измучившее твою душу, иссякнет, душа очистится, и ты сам поймешь, насколько радостен, светел, духовен и чист. Ты станешь воспитывать детей, и в этом будет твое счастье. У тебя замечательные, обыкновенные дети. У них, слава Богу, нет никаких талантов и отклонений. Завтра они проснутся, и ты пойдешь с ними на реку или станешь запускать воздушного змея.

Ее голос утешал меня, обволакивал и усыплял, отодвигая все дальше туманную пропасть. Тело наливалось тяжестью, глаза слипались, как в детстве, но вдруг я почувствовал фальшь и встрепенулся.

— Какого змея? Тут нет ветра!

— Ну тогда удить рыбу. Или играть в мяч. Ты устал, и тебе надо к этому привыкнуть. Ты был очень напуган, но теперь все позади.

— Откуда здесь дети?

— Они пришли однажды сами.

— Из пропасти?

Лицо ее вдруг сделалось бледным, на лбу выступила испарина, но, сгоняя печаль, она проговорила:

— Тут есть один чудесный человек. Он появился незадолго до тумана…

— Что он здесь делает?

— Учит нас слушать музыку. Открыл музыкальную школу, туда все дети ходят.

— Которых он отбирал? Ставил на весы и половину отбраковывал?

— Нет, зачем же? Он никого не взвешивал и брал всех. Он возьмет и тебя, если захочешь. Как хорошо, что ты вернулся! Как хорошо!

— А почему он не выпрямился?

— Я не знаю. — Она растерялась. — Может быть, не захотел. Ведь знаешь, Никитушка, человек ко всему привыкает.

— Какого цвета у тебя халат?

— Серого.

— Покажи мне красное.

— Здесь ничего такого нет, — сказала она задумчиво.

— Почему?

— Когда на город упал туман, все обесцветилось. Поначалу было непривычно, а потом ничего.

— А как же машины, светофоры?

— Они нам не нужны, но если бы потребовались, то придумали бы вместо светофоров другое.

— А ягоды в лесу?

— Ягоды… ягоды я не знаю.

— Я шел сюда не за тобой и не за этими детьми! — сказал я злобно. — Я шел только затем, чтобы увидеть цвета. Все остальное мне абсолютно не важно.

— Знаю, — сказала она тихо, — но это оказалось невозможно. Проще было уничтожить разноцветие во всем городе, чем дать тебе способность увидеть цвет.

Я оттолкнул ее и выбежал на улицу. Из бани шагал взвод солдат. Солдаты держали ногу, но крутили головами по сторонам, и чагодайские молодки в летних платьях не сводили с них глаз. С еще большим обожанием, чем девицы, на солдат глядели старухи, одна из них поднесла старшине банку молока, тот застеснялся, но старуха закивала: бери, бери! И эта картина, будто подсмотренная мною в детстве, затеребила сердце и одновременно с тем показалась нереальной и наигранной, как если бы Чагодай вдруг превратился в киносъемочную площадку и кто—то вроде убиенного Андрея Петровича взялся снимать фильм о моей ностальгии.

На пригорке невдалеке от школы я увидел маленькую толстую девочку. Она шла по улице с мальчишками, остановилась, посмотрела на меня, показала язык, засвистела и понеслась вниз к реке.

— Кто это? — спросил я у проезжавшей мимо на громыхающем велосипеде девчушки.

— Это? А, Светка Золюшко, — ответила та, вильнув рулем. — Вечно она с мальчишками. Задавака!

— Мать у нее учительница?

— Да не… Она из детского дома откуда—то… Говорит, вырасту, буду учителкой — врет, коне…

— Стой! — не дослушав, я бросился за толстушкой, в несколько прыжков догнал ее, схватил за плечо и дернул за косу.

— А ну пусти! — захныкала Золюшко, но, поглядев на мое лицо, задрожала и сжалась от испуга.

— Не ходи в учительницы! Не ходи! Поняла? — сказал я придушенным голосом. — Кем хочешь будь, только не учителкой!

— Хорошо. — Она серьезно кивнула, а потом отбежала и снова показала язык: — Буду! Буду! Все равно буду учителкой! — И понеслась к мальчишкам, играющим на реке.

Я побежал за ней, но она вскочила на поверхность воды и оттуда, кривляясь, стала делать рожи. Ее глаза торжествовали. Я засмеялся, и Золюшко засмеялась в ответ — так мы хохотали, глядя друг на друга, разделенные временем, чудом и водой.

К Чагодайке подошел прелат. Он сумрачно и серьезно смотрел на мальчишек, которые играли в футбол на ее сверкающей поверхности. Они брызгались, толкались, кричали, один раз даже подрались, но вода продолжала их удерживать. Прелат боязливо ступил, и ноги его ушли под воду. Мальчишки испуганно посмотрели на незнакомца. Потом один из них несмело приблизился к нему и протянул руку. Прелат недоверчиво поглядел на нее и вдруг заплакал. Он стоял по колено в воде, по которой спокойно гуляли мальчишки, и плакал. Дети потеряли к нему интерес, а он все стоял и не уходил.

Я вдруг подумал, что здесь осуществилось то, что всегда влекло Россию, ради чего уходили ее лучшие люди в Сибирь и на Алтай, в революции, на каторгу, в тюрьмы и ссылки, ради чего было убито несколько десятков миллионов, — Беловодье, Китеж, Град Инония, Царство Божие на Земле.

Ко мне подошел Морозкин.

— Вернулся все—таки?

— А вам—то что?

— Прописаться бы надо. Паспорт с собой?

Я машинально полез в карман за потрепанной книжицей. Кум достал из кармана печать, поставил штамп и поглядел на прелата, пытающегося вскарабкаться на воду.

— Ишь ты, как старается. Казачок—то засланный, — подмигнул он мне.

— Другого бы не пропустили, — буркнул я.

— Ну а ты зачем здесь?

— Организовать подполье.

— Я знаю, — сказал Морозкин с угрозой в голосе. — Тебе какая власть ни будет, всегда надо против нее бунтовать. Хочешь насадить даже в раю инакомыслие? Что ж, валяй, только, боюсь, здесь у тебя не будет последователей.

— А когда они были?

Морозкин захихикал.

— Мы ведь поначалу тоже привыкнуть не могли. Солнца нет, влажность, река провалилась, а потом ничего, привыкли. Когда водка вся кончилась, мужички — знаешь, что стали делать? Договорились с охраной — те сверху водку пускают по реке, а тут наши ловят. Ну а мы солдатам — свою продукцию. У нас климат—то, видишь, какой — как в парнике. Хоть и света маловато, а огурцы, помидоры, перец, кабачки, баклажаны — все хорошо растет. Жалко, батя твой не дожил. Мужики в его честь новый сорт огурцов назвали.

— И никто не пытался отсюда выбраться?

— А зачем? Через туман пробиваться противно — в уши лезет, в нос, да и заблудиться можно. Я, знаешь, Никита, понял одну вещь: насилие, ложь, убийство, воровство, ревность происходят от зависти. А ведь зависть — это всего лишь следствие недоразумения. Вот и все. У нас ее нет. Мы свободны от нее.

И вряд ли ты кого—нибудь ею увлечешь.

— Ты лжешь! — крикнул вдруг я исступленно. — Ты лжешь, ибо уверен, что все кончится и тогда ты начнешь уничтожать всех подряд. Ты ждешь, когда пройдет тысяча лет, а у Бога она один миг, и опять воцарится антихрист.

Морозкин заозирался по сторонам, потом схватил меня за плечо и зашептал в ухо:

— А знаешь ли ты, что это придумали они? Сумасшедшие психи, непризнанные гении вроде тебя. Даже нет, похлеще. Которым вечно кажется, что мы едем на красный свет, и они готовы от отчаяния палить по окнам. Я даже все светофоры убрал. Но им все равно чего—то недостает. И что здесь будет завтра, не знает никто. Они все время над нами экспериментируют и говорят, что так нужно для общего блага. Я боюсь их, Никита.

— А как же тысячелетнее царство Христово?

— Ересь все это, наша Церковь хилиазм отвергает, — сказал Морозкин с важностью в голосе.

«Неужто крестился?» — Я с любопытством посмотрел на кума.

Он покачал головой.

— Крещеный я был. Бабка меня крестила в детстве, да таилась. Бога—то не обманешь.

— А это не обман?

— Это другое, — ответил Морозкин сурово и сделался похожим на того самого кума, что учил меня уму—разуму, призывал рожать детей и предостерегал от поливания грязью отечества. — Я ведь тоже сперва обрадовался — ни краж, ни убийств. Помяни мое слово — подует ветер, разломает стены, и все кончится. Я так понимаю, нагородили черт знает чего, а на самом деле…