Куприн — страница 23 из 53

В самом деле, не он ли просиживал целыми ночами без сна с пошлыми, ограниченными людьми, весь умственный багаж которых составлял, точно у бушменов, десяток-другой зоологических понятий и шаблонных фраз? Не он ли поил в ресторанах отъявленных дураков и негодяев, выжидая, пока в опьянении они не распустят пышным махровым цветом своего уродства? Он иногда льстил людям наобум, с ясными глазами, в чудовищных дозах, твердо веря в то, что лесть – ключ ко всем замкам. Он щедро раздавал взаймы деньги, зная заранее, что никогда их не получит назад. В оправдании скользкости этого спорта он мог бы сказать, что внутренний психологический интерес значительно превосходил в нем те выгоды, которые он потом приобретал в качестве бытописателя.

Ему доставляло странное, очень смутное для него самого наслаждение проникнуть в тайные, недопускаемые комнаты человеческой души, увидеть скрытые, иногда мелочные, иногда позорные, чаще смешные, чем трогательные, пружины внешних действий – так сказать, подержать в руках живое горячее человеческое сердце и ощутить его биение. Часто при этой пытливой работе ему казалось, что он утрачивает совершенно свое «я», до такой степени он начинал думать и чувствовать душою другого человека, даже говорить его языком и характерными словечками, наконец, он даже ловил себя на том, что употребляет чужие жесты и чужие интонации…

В низкой зале, в табачном дыму, смешанном с алкогольными испарениями, уже маячила знакомая долговязая фигура. Встревоженная долгим отсутствием мужа, Мария Карловна послала на его розыски верного Маныча.

– Назначаю вам свидание за этим столом и в это же время. В следующий вторник, – сказал, тяжело поднимаясь, Куприн. – И за каждого интересного персонажа, которого вы приведете с собой, плачу полновесную трешницу, господин Пинкертон.

С той поры он зачастил в «Капернаум».

2

Куприн неохотно садился писать, но не по простой лености, хотя часто на него накатывала апатия и все собственные писания казались необязательными и слабыми. От рабочего стола его постоянно отвлекали или общение с людьми, или внутренний труд. У него все время рождались и двигались мысли, с которыми он не хотел расставаться.

Расположившись в «Капернауме», с толстой папиросой, зажатой у самого основания указательного и безымянного пальцев, и медленно прихлебывая из пивной кружки, Куприн не оставался праздным, не скучал. Мысли его бежали.

Он думал о поражении России в бесславной войне с японцами, о вооруженном восстании в Москве, жестоко подавленном карателями – гвардейцами Семеновского полка. Потом незаметно мысль его перекинулась к собственному творчеству.

Недовольство собой точило Куприна.

«Пора наконец перестать бездельничать, – говорил он себе. – Только за что взяться? «Нищие» у меня явно не вытанцовываются. Я задумал их как вторую часть «Поединка». Но «Поединок» – это поединок Ромашова, то есть мой с царской армией. А «Нищие» – мой поединок с жизнью, борьба за право быть свободным человеком. Однако как все это показать, точно себе не представляю. И Горький с безжалостной правдивостью доказал мне это. Я был оскорблен, но потом вновь и вновь думал над его словами и почувствовал в них правду. Буду писать о другом. Давно манит меня мысль рассказать о беговой лошади. Но ведь о чем интересном ни подумаешь, обо всем уже написал великий старик Толстой. Пожалуй, напишу об одесском кабачке «Гамбринус». У меня о нем хорошие воспоминания. Или нет, эти две темы пока отложу и посмотрю мои киевские заметки. Они давно ждут очереди…»

– Александр Иванович! О чем загрустил? Что буйную головушку повесил?..

В зал ввалилась и подошла к купринскому столику знакомая шумная компания. Впереди «сэр Пич Брэнди», шестидесятилетний бонвиван и фельетонист Федор Федорович Трозинер. За ним художник-иллюстратор Трояновский, прозванный «юнкером», хоть он был артиллерийским капитаном в отставке, и вчерашний гимназист, весельчак и пожарный строчила Вася Регинин-Рапопорт.

– Дела, дела. Жду тут одного человечка, – не без раздражения ответил Куприн, взглянув на золотые карманные часы с модной тогда монограммой. – Проверяю его точность.

– Брось ты эту мерихлюндию, – хриплым басом воскликнул Трозинер. – И отправимся немедля на бега. Сегодня совершенно необходимо поглядеть Стрелу, новое приобретение князей Абамелек-Лазаревых.

У Трозинера темные выпуклые глаза старого кутилы и грешника. Крупный судебный чиновник в прошлом, он за короткий срок оставил свое миллионное состояние в лучших петербургских ресторанах и вполне примирился с судьбой скромного фельетониста «Петербургской газеты».

– В самом деле, Саша, – «юнкер» Трояновский был, как и «сэр Пич Брэнди», навеселе. – К свиньям все деловые встречи! На бега! Живешь один раз, не забывай, а работа не малина и не опадет!..

«Нет, какая уж тут к черту работа! Бежать из Петербурга, куда глаза глядят бежать… И не от врагов или злопыхателей. А от дружков-собутыльников, пропади они пропадом… Господин Пинкертон был прав, – тоскливо оглядел он пришедших, которые бесцеремонно устраивались за столом. – Да где же он? Ведь не удержусь, право, от соблазна и закачусь с ними…»

– Я не помешаю?..

Из табачного дыма возник наконец толстяк в стеганом пальто. За его спиной заурядный пехотный офицер с помятыми полевыми погонами штабс-капитана.

– Присаживайтесь, господин Пинкертон, – проговорил Куприн, еще раз разочарованно оглядывая его спутника.

– Познакомьтесь, – заискивающе сказал толстяк. – Штабс-капитан Рыбников. Герой Мукдена и Ляояна. Прошел, как говорится, огни, воды и медные трубы.

Штабс-капитан щелкнул каблуками и сел, расставив врозь ноги и картинно опираясь на эфес огромной шашки.

«Где я его видел? – мелькнула у Куприна беспокойная мысль. – Какое странное лицо. Нерусское. Удивительно кого-то напоминает. Но кого?» Растерзанный, хриплый, пьяноватый общеармейский штабс-капитан заинтересовал его смутной, пока еще не оформившейся догадкой.

– А ведь, пожалуй, махнем на бега, – внезапно согласился он, к радостному удивлению триумвирата. – Господину Пинкертону подать коньяк и вот ваш гонорар… – Куприн сунул толстяку трешник и обернулся к офицеру: – Поедемте с нами, капитан?

– С моим удовольствием, – хрипловато отозвался Рыбников. – Только, если можно, и мне коньячку…

– На бега! – еще решительнее повторил Куприн. – А потом ко мне обедать. Пошлем Маныча, чтобы он предупредил Марию Карловну…

И на трибуне ипподрома, и позднее, за обеденным столом он внимательно приглядывался к штабс-капитану, расспрашивал и оказывал ему всяческое внимание. Рыбников рассказал, что он сибиряк, воспитывался в Омском кадетском корпусе и был ранен под Мукденом. Куприн не уставал удивляться тому, какое разное впечатление производило лицо штабс-капитана в фас и профиль. Сбоку это было обыкновенное русское, чуть-чуть калмыковатое лицо. Зато когда Рыбников поворачивался к нему, что-то жуткое чувствовалось в узеньких, зорких, ярко-кофейных глазках с разрезом наискось, в тревожном изгибе черных бровей, в энергичной сухости кожи, крепко обтягивающей мощные скулы…

Он чувствовал, как воспламенилось его воображение, как смутная догадка переросла в тревожную, ужаснувшую его самого мысль.

– Петя, – толкнул он за столом Маныча. – Да ведь это японский шпион, переодетый в армейскую форму!..

Тот выкатил дикие цыгановатые глаза, долго в упор рассматривал штабс-капитана и после третьей рюмки брякнул:

– А как на фронте вас тогда не принимали за японца? У вас ведь такая экзотическая наружность.

Куприн сдвинул кожу лица в сердитую гримасу: куда тебя несет? Но Рыбников только пожал плечами:

– У нас в Сибири давно, еще со времен предков, первых поселенцев, случаются смешанные браки с местным населением: якутами, башкирами, монголами.

Маныч едва успел раскрыть рот, чтобы продолжить допрос, но Куприн успел перебить его:

– Да, то же самое наблюдается и на Урале: среди оренбургского казачества чистые великороссы встречаются редко…

К концу обеда, за десертом, Трояновский, спросив у Рыбникова разрешение, вынул блокнот и начал его зарисовывать.

– Сейчас будет готова и моментальная фотография, – захохотал Маныч.

«Спугнет, дурак! – томился Куприн, находясь уже весь во власти своей фантазией, так поверив собственной выдумке, что не мог бы с ней расстаться. – Спугнет шпиона!»

Он поморщился и предложил:

– Кофе пить приглашаю в мой кабинет. Посмотрите, штабс-капитан, какой у меня альбом…

Когда гости выходили из столовой, Куприн спросил у жены:

– Ты не догадалась, Маша, кто это? Японский шпион!

Не желая разочаровывать его в радостной надежде на открытие, Мария Карловна быстро ответила:

– Это очень возможно, Саша. И выяснить это было бы, конечно, очень интересно.

– Я непременно им займусь, Машенька, непременно, – возбужденно продолжал Куприн; – Ведь сколько раз во время войны я говорил тебе, что наша русская публика в учреждениях, в общественных местах, в ресторанах ведет себя необдуманно. Сколько раз я слышал, как в ресторане Палкина офицеры после достаточной зарядки громко обсуждали военные известия и делились тем, что еще не было опубликовано и считалось тайной. В такой обстановке ловкий шпион всегда почерпнет богатый материал…

– Но иди к гостям, – поторопила его жена. – Ты же обещал показать им свой патентованный альбом.

Это был длинный березовый стол, на гладкой крышке которого оставляли автографы гости. Куприн показал штабс-капитану факсимиле Вересаева, Арцыбашева, Чирикова, Юшкевича, Серафимовича, Бунина, Федорова, Ладыженского.

Поэт Скиталец написал Куприну:

А. Куприн! Будь дружен с лирой

И к тому – не «циркулируй»!

Сам хозяин оставил следующее изречение: «Мужчина в браке подобен мухе, севшей на липкую бумагу: и сладко, и скучно, и улететь нельзя». Он попросил Марию Карловну написать что-нибудь рядом, и та воспользовалась фразой из «Белого пуделя»: «И сто ты се сляесься, мальцук? Сто ти се сляесься? Вай-вай-вай, нехоросо…»