Я приехал в Москву, нездоров! Собираюсь читать Ваш рассказ в «Мире божьем».
Не собираетесь ли Вы на войну? Может ли случиться, что Вас возьмут туда?
Крепко жму руку, будьте здоровы и благополучны.
Ваш А. Чехов».
7
Как мучительно стыдно было Куприну! «Да разве я имел право, — корил он себя, — требовать какого-то особенного внимания от человека, который с большим волнением, да ещё больной, переживал премьеру такой пьесы, как «Вишнёвый сад»?..»
Это было последнее чеховское письмо, полученное Куприным. 2 июля 1904 года Чехова не стало.
Его смерть выбила Куприна из рабочего настроения, он снова отложил рукопись «Поединка».
— Пока не напишу воспоминаний о Чехове, — сказал он Марии Карловне, — к беллетристике не вернусь…
Он приехал к жене в Крым, в Балаклаву, где она снимала три комнаты, после крупной размолвки, почти разрыва. В Петербурге в литературных и светских салонах уже вовсю говорили об их разводе, жалели Марию Карловну и порицали Куприна за его несносный характер, вспыльчивость, неуживчивость. А он, притихший, подавленный, начинал и бессильно бросал очерк о любимом писателе — никак не получалось.
— Ты знаешь, Машенька, не могу найти верного тона, — жаловался Куприн. — Опасаюсь быть слишком сентиментальным, пишу сухо и холодно. И выходит что-то вроде газетного сообщения или казённого некролога… Мой знакомый журналист рассказывал мне, что, когда в печать проникли сведения о болезни Толстого, сейчас же заскрипели перья и в письменный стол редактора была положена на всякий случай статья, начинавшаяся словами: «Он умер… и перо вываливается из рук…» Должно быть, эта статья по сию пору хранится в ящике редактора, терпеливо ожидая своего часа…
Он уходил в другую комнату, садился за простой некрашеный стол, подвигал стопку чистой бумаги и с пером в руке вспоминал дорогой образ. Но находил в себе лишь ровное, тупое, печальное сознание того, что Чехова нет. Снова начинал писать — получалось приподнято, высокопарно, а ведь Чехов не терпел пафоса и утрированного выражения чувства.
Куприн не сдавался. Он комкал, швырял листок, писал снова и снова комкал, рвал. Чувствовалось, что только тогда, когда он сможет вспоминать о Чехове спокойнее, удастся и свободно писать, воспоминания станут проще и правдивее. Смывая узор дешёвых обоев на освещённой весёлым балаклавским солнцем стене, перед Куприным, как в лучах волшебного фонаря, возникала знакомая панорама Ялты, белый чеховский домик, ручной грифельного цвета журавль и высокая, немного печальная фигура самого Чехова. «Александр Иванович, вы очень талантливы… — покашливая, говорил он со стены. — Одно с вами трудно, слишком уж вы мнительны… Не знаешь, за что вдруг обидитесь…» — «Ваша правда, Антон Павлович», — шептал Куприн. «Нельзя, чтобы человек обижался! — слабо улыбаясь, укорял Чехов. — Себя упрекаешь — не сказал ли чего ненужного, не задел ли нечаянно? А у вас душа сложная, наболевшая…»
Незаметно втянувшись в сон воспоминаний, Куприн трудился с таким напряжением и самозабвенностью, что даже не зачитывал написанного Марии Карловне. Лишь временами выходил к ней на минутку, чтобы вспомнить какую-нибудь неожиданную подробность из разговоров с Чеховым.
Когда очерк «Памяти Чехова», предназначавшийся для 3-й книги сборника «Знание», был наконец закончен, он вернулся к рукописи «Поединка».
Теперь, после незримого общения с Чеховым, работа и над романом пошла споро. Куприн быстро отделал набело первые шесть глав, лишь перестроив композицию и приписав новое начало, а затем отослал их Горькому и Пятницкому. Он начерно набросал главу седьмую — обед у Шульговича, принялся за восьмую, однако молчание издателей его, и без того мнительного, постоянно мучило. Куприн просил Пятницкого сообщить ему мнение Горького о «Поединке», но ответа всё не было…
Отдохновение, забвение всех неприятных мыслей несло с собой море.
В Балаклаве Куприн скоро сошёлся с просоленными и задубевшими от морских ветров рыбаками — удалым атаманом Колей Костанди, Юрой Капитанаки, Юрой Паратино. Он купил сеть и мережки, вошёл в пай с артелью и зажил общей с рыбаками жизнью. Эти добрые и простодушные люди ничего не знали о его профессии, лишь кое-кто из них слышал, что Куприн — «писарь». Весною они ловили мелкую камсу, летом — уродливую камбалу, осенью — макрель, жирную кефаль и устриц, а зимой — десяти- и двадцатипудовую белугу, выловленную часто с большой опасностью для жизни за много вёрст от берега.
Куприн гордился их доверием, угощал новых друзей крепким кофе, а после удачного улова — вином в восточном кабачке, где закусывали улитками, петалиди, мидиями, большими бородавчатыми чернильными каракатицами и другой морской гадостью.
— Эй, пепендико! Мальчик! — с порога звал он гречонка-слугу, и вся артель устраивалась за столом.
— Купринь-то свой, обжился возле нас, — переговаривались рыбаки, в простых душах которых быстро родились ответные доброта и доверие…
Наступила глубокая осень. Неотложные дела журнала торопили Марию Карловну в Петербург. Накануне отъезда она решительно заявила мужу:
— Саша! Нам невозможно возвращаться вместе. Все уже знают о нашем разрыве, и с этим мнением придётся считаться…
Куприн напряжённо, новыми глазами поглядел па жену. «Жестока ты, Маша, жестока…» — хотелось сказать ему и добавить ещё о грибоедовской княгине Марье Алексеевне. Но он смолчал, только желваки заходили под кожей.
— Ты снимешь себе холостую комнату, гарсоньерку, — ровным голосом продолжала Мария Карловна, словно не заметив, какое впечатление произвели её слова, — и будешь работать над «Поединком». А я стану навещать тебя. Хорошо? И ты можешь приходить ко мне. Но так, чтобы нас не видели вместе…
8
Комнату Куприну снял верный Маныч на Казанской улице, недалеко от Невского. Она была большая, светлая, с двумя окнами, выходившими на открытый чистый двор, и приличной обстановкой: кровать за высокой ширмой, платяной шкаф, диван с двумя мягкими бархатными креслами. Между окнами стоял письменный стол, а рядом в углу — белая гипсовая фигура девушки с корзиной цветов. Она служила Куприну вешалкой для мелких вещей его туалета.
Вечером, поработав над рукописью, он шёл домой, в квартиру Давыдовых. Поднимался по чёрной лестнице, проходил через кухню и коридор в комнату Марии Карловны, чтобы не встретиться с её знакомыми, которые в столовой могли пить чай или ужинать после театра. Утром, после завтрака, он уходил к себе на Казанскую. К новому 1905 году Куприн закончил десятую главу и внёс небольшие изменения в рассказ «В казарме», который стал одиннадцатой главой «Поединка». Ефрейтор Верещака, который «репетил» словесность с новобранцами, стал в «Поединке» ефрейтором Сероштаном.
— Как мне хорошо и спокойно работается, — говорил Куприн жене, потирая руки.
Но вскоре вездесущие друзья прознали, что он поселился в гарсоньерке и ведёт холостой образ жизни. Примерно с середины «Поединка», с главы четырнадцатой, работа у Куприна пошла очень медленно. Он делал большие перерывы, которые беспокоили Марию Карловну.
После его очередного кутежа она непреклонно сказала:
— Ты пропустил много времени, и тебе всё труднее и труднее приняться за работу. Мириться с этим я больше не намерена. И вот моё твёрдое решение: пока не будет готова следующая глава, домой не приходи.
Куприн, не подымая головы, медленно ответил:
— Пишу очень медленно, Маша. Как я закончу повесть, ещё не знаю, и это меня мучает. Могу приносить тебе не более двух-трёх страниц новой главы.
Теперь домой «в гости» Куприн приходил отдыхать только тогда, когда у него была написана новая глава или хотя бы часть её. Однажды он принёс Марии Карловне несколько старых страниц. Утром она заявила ему:
— Так обманывать меня тебе больше не удастся! — И распорядилась укрепить на внутренней двери кухни цепочку. Куприну приходилось, прежде чем попасть в квартиру, просовывать в щель рукопись и ждать, пока она пройдёт цензуру Марии Карловны. Если это был новый отрывок из «Поединка», дверь отворялась.
Куприн молча страдал. Болезненно самолюбивый, он чувствовал себя униженным вдвойне, работа валилась из рук. А побывать в семье ему очень хотелось, и он опять пришёл со старыми страницами, надеясь, что Мария Карловна их забыла.
Он просунул листки в чёрную щель и сел на лестнице, проклиная себя за безволие, вновь ощутив себя маленьким кадетом, которого отправят в карцер. Голос Марии Карловны с мягкой непреклонностью прозвучал из-за двери:
— Ты ошибся, Саша, и принёс мне старье. Спокойной ночи! Новый кусок принесёшь завтра.
Дверь захлопнулась.
— Машенька, пусти, я очень устал и хочу спать. Пусти меня, Маша… — Голос Куприна дрожал.
Ответом было молчание.
Он сидел на ступеньке, обхватив голову руками, и беззвучно плакал.
— Какая ты жестокая… безжалостная…
Куприн поднялся и медленно пошёл вниз.
9
Занятый работой над «Поединком», которая становилась всё более и более мучительной, Куприн чувствовал себя ослепшим и оглохшим: всё, что творилось на улице и врывалось в форточку, не долетало до него. Он не раскрывал газет, со страниц которых вопреки цензурным рогаткам доносились отзвуки надвигавшейся революционной бури. И кровавые события 9 января 1905 года застали его совершенно врасплох, сперва подавили, а потом вызвали гнев и ярость.
Вбежав в квартиру жены, он едва не сбил с ног выходившего из прихожей человека в шапке, низко надвинутой на глаза, и всё же успел быстрым писательским взглядом схватить его очень бледное с серым оттенком лицо, со свисавшими на лоб, до самых бровей прямыми, тёмными, слипшимися от пота волосами и глубоко сидящими чёрными глазами. Не извинившись перед незнакомцем, Куприн крикнул с порога: — Маша! Ты не можешь себе представить, что творится на улицах! На Дворцовой площади расстреляли мирную демонстрацию рабочих! Подумай только, какая выдумка — идти с иконами к царю! А этот дурак ничего не понял и приказал стрелять в безоруж