Мамин-Сибиряк собственной персоной стоял перед Куприным.
— Слышал, слышал, что написали отличную вещь. Говорил мне Пятницкий, поздравляю!
— Спасибо, Дмитрий Наркисович, — наконец отозвался Куприн и, взяв его под руку, с внезапной для себя живостью спросил: — Что слышно о Лизе Гейнрих? Ничего не стряслось?
Мамин помрачнел.
— Скверная история, — проговорил он, снимая и протирая очки. — Представьте себе: сперва тяжелейший путь до Мукдена. В иркутском туннеле поезд попал в катастрофу — первые жертвы. Потом полевой госпиталь… Лизочка вела себя самоотверженно, была награждена несколькими медалями. Ну а дальше самое неприятное…
— Что? Ранена? Попала в плен? — в страхе сказал Куприн.
— Другая катастрофа, личная. Полюбила молодого врача, грузина. Они обручились. А вы знаете, как чиста и добра Лизочка! И вдруг жених на её глазах избивает беззащитного солдата и как — с увлечением, со смаком. — Мамин помолчал, словно взвешивая слова, и затем произнёс глуше, тише: — Она была так потрясена, что чуть не покончила с собой. Конечно, порвала с женихом и теперь снова живёт у нас… Кстати, она спрашивала, как вы, что пишете… Подарите ей «Поединок», когда он выйдет.
Бог мой! Эта тоненькая и чистая девушка, почти девочка стала очевидцем того, о чём Куприн писал в своей повести! Каково же было ей, если этого не смог вынести даже подпоручик Ромашов! Куприн тоже тихо, но твёрдо проговорил:
— Я бы очень хотел встретиться с ней.
11
В Ясной Поляне у Толстых гостил Репин — маленький, быстрый, рыжеватый, с седеющей эспаньолкой.
Вечером, когда в зале к чаю с фруктами собрались близкие — хозяйка, стройная, полная Софья Андреевна, сын Сергей Львович, Татьяна Андреевна Кузминская и секретарь Толстого Гусев, молчаливый молодой человек в пенсне и с зачёсанными назад длинными волосами, — Репин попросил Льва Николаевича что-либо почитать вслух. Тот размышлял недолго:
— Конечно, Куприна… Два небольших рассказа — «Ночная смена» и «Alléz!»…
Читал Толстой бесподобно. Просто, без намёка на театральность и даже словно без выражения. Ничего не подчёркивая в «Ночной смене», ничего не выделяя, он как бы давал тем самым писателю возможность самому поведать о недавнем крестьянине и рядовом Луке Меркулове, которого неодолимо тянет в деревню и которому по ночам снятся родной дом, поле, река и весь усеянный «гречкой» мерин. Оставленный дом представляется чуть ли не раем, потому что в солдатах ему хоть пропадай: «Кормят его впроголодь, наряжают не в очередь дневалить, взводный его ругает, — иной раз и кулаком ткнёт в зубы, — ученье тяжёлое, трудное…»
Кончив читать «Ночную смену», Толстой указал на некоторые места, которые ему особенно понравились, прибавив:
— Ни у какого Горького, ни у какого Андреева вы ничего подобного не встретите. Я был в военной службе, вы не были, — обратился он к Репину, — женщины совсем её не знают, но все чувствуют, что это правда…
— Ты его знаешь? — спросил Сергей Львович.
— Познакомили меня на пароходе при отъезде из Ялты. Мускулистый, приятный. Мне интересно его описание военной службы.
Репин живо отозвался:
— Ещё бы! Куприн — бывший офицер, ему и карты в руки.
— Да, он хорошо знает всё, о чём пишет, — согласился Толстой. — Мы тут несколько вечеров подряд читали вслух его «Поединок», очень хорошо, только где пускается в философию, неинтересно.
— Превосходный рассказ, — сказал Репин, — но одни отрицательные типы выведены.
— Полковой командир — прекрасный положительный тип, — возразил Толстой. — Какая смелость! И как это цензура пропустила, и как не протестуют военные? Пишет, что молодой офицер мечтает о том, чтобы, во-первых, метить вверх, если придётся стрелять в народ, во-вторых, пойти шпионом-шарманщиком в Германию, в-третьих, отличиться на войне. Он в слабого Ромашова вложил свои чувства.
— А корпусной командир — это Драгомиров, — заметил Сергей Львович.
Толстой согласился:
— Новый писатель пользуется старыми приёмами. Даёт живое представление о военной жизни.
Затем он начал читать рассказ о трогательной маленькой цирковой наезднице. Но когда дошёл до сцены самоубийства, его старческий, слегка альтовый голос задрожал. Толстой отложил книжку в мягком переплёте, вынул из кармана серой бумазейной блузы фуляровый платок и поднёс к глазам. Рассказ «Alléz!» так и не был дочитан.
Успокоившись, Толстой сказал:
— В искусстве главное — чувство меры. В живописи после девяти верных штрихов один фальшивый портит всё. Достоинство Куприна в том, что ничего лишнего. Куприн — настоящий художник, громадный талант. Поднимает вопросы жизни более глубокие, чем у его собратьев…
Глава четвёртаяПЛЕННИК СЛАВЫ
1
— лександр Иванович, — предложил однажды Куприну милейший Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк, — пойдём позавтракаем в «Капернаум»…
— «Капернаум»? Что это? — с простодушием недавнего провинциала осведомился тот.
— Гм… Если говорить о происхождении слова, то оно евангельское. Согласно библии это место, куда для всех вход платный: даже бог, желая проникнуть в Капернаум, должен был заплатить за вход наравне с другими людьми… Если же по сути, — Мамин-Сибиряк погладил седеющую бороду, сверкнув глазами из-под очков в сторону Марии Карловны, — то «Капернаум» — ресторанчик в двух шагах отсюда, в конце Владимирской площади, на углу Кузнечного переулка.
Мария Карловна встревожилась:
— А нужно ли это? При Сашиной общительности ваш «Капернаум», пожалуй, некстати!
— Помилуйте, Муся! — засмеялся Мамин, по давней близости называвший её как покойная матушка. — Опасно посидеть за кружкой пива? Да там перебывал весь литературный Питер… Само название придумал когда-то Слепцов, туда заходили Успенский, Плещеев, Михайловский… И сегодня мы обязательно встретим там кого-нибудь из литераторов…
— Да, Машенька, — поднялся со стула Куприн. — Я ведь не ручной сокол, на которого можно надеть колпачок и утихомирить. Ты знаешь, как я тебя люблю. Но порой твоя опека становится излишней…
Шагая пыльной петербургской улицей, Куприн осведомился:
— Дмитрий Наркисович, как поживает наша юная путешественница? Лиза? Оправилась от пережитого?
— Постепенно приходит в себя, — потеплевшим голосом сказал Мамин-Сибиряк. — И собирается навестить вас с Марией Карловной.
— Хорошая девушка, — убеждённо проговорил Куприн. — Чистая и добрая. Достанется же кому-нибудь такое счастье…
Несмотря на свою вывеску «ресторан», «Капернаум» оказался обычным трактиром, куда входили прямо с улицы, в пальто и калошах, так как прихожей не было. Мамин и Куприн прошли мимо стойки с водкой и закусками, где чёрным хлебом и солью можно было пользоваться бесплатно, а кусок варёной колбасы «собачья радость», целая минога или солёный гриб стоили три копейки, и завернули в дальнюю комнату, низкую и пропахшую пивной сыростью.
Тут, куда допускалась только «чистая» публика, было пустынно. Одинокий старик в углу неторопливо доедал обед за пятьдесят копеек.
— Сейчас я вас познакомлю… — шепнул Куприну Мамин. — Это известный критик Скабичевский…
— Тот самый, который обещал Чехову, что он умрёт под забором… — прищурился Куприн и довольно холодно обменялся со Скабичевским дежурными фразами.
Постепенно комната стала наполняться народом. Куприн, отхлёбывая свежее венское пиво и слушая вполуха Мамина, пытливо оглядывал каждого нового посетителя, пытаясь определить его профессию, склад ума и характер. Он давно знал за собой, ещё с нищей киевской поры, эту страсть или даже сладострастие — смаковать острые художественные наблюдения. Алкоголь постепенно делал своё обычное разрушительное дело. Верно, но всякая церковная исповедь наедине со священником была способна так развязать языки, как пьяный угар.
Куприн остался и после ухода Мамина, изучая жизнь маленького затрапезного — и столичного — кабачка. Горячечное алкогольное возбуждение понуждало незнакомых людей открываться друг другу, делиться всем — возвышенными мечтами и низменными помыслами. Прилично одетый, застенчивый молодой человек спешил рассказать о себе, о своей неразделённой любви к светской красавице, об отце-алкоголике, печальном детстве и о своей бедности, которой стыдился и всегда тщательно скрывал. За соседним столиком мелкий почтовый чиновник, налившись коньяком, объяснял соседу, что он великий полководец, который зальёт Европу кровью. Его собеседник, пожилой настройщик, говорил в ответ, что пишет оперу, которая прославит его как гениального композитора…
К Куприну подошёл с кружкой толстяк в теплом стёганом пальто.
— Разрешите? Вы Куприн? Мне вас показывали. Всероссийский талант…
— Позвольте, а вы кто такой? — У Куприна, слегка хмельного после полдюжины пива, напрягся крепкий затылок.
Толстяк пренебрежительно махнул рукой:
— Репортёришка. Сотрудник «Петербургского листка»… Ненавижу себя, но пишу рублёвые рецензетты о великосветских балах и об утопленниках. О последних узнаю в участке, а сведения о балах и скандалах поставляют лакеи… И вот вам мой совет. — Он наклонился ближе к Куприну и горячечно зашептал: — Пока не поздно, уезжайте отсюда!
Куприн с интересом поглядел в отёкшее, нездоровое лицо собеседника, жестом приглашая его присесть.
— Это ещё почему?
— Вы свежий человек и здесь погибнете!
В Куприне, особенно когда он был во хмелю, нередко проявлялась едкая душевная склонность — охота поиздеваться над людьми. «Вот возьму сейчас этого болвана, — сладко подумал он, — эту самолюбивую бездарность, да и «разверчу» её!..»
— Вы, очевидно, в душе писатель, художественная натура. Только скрываете это, не признаетесь… — вкрадчиво сказал он и, резко меняя голос, крикнул: — Человек! Четвёрочку шустовского!..
— Как вы угадали? — изумилось стёганое пальто. Толстое, в прожилках лицо задрожало. — Я пожиратель впечатлений, я коллекционирую странных людей… Но в Петербурге нет жизни…