Куприн — страница 29 из 58

у «травничка». После завтрака чтение газет, журналов, корреспонденции. Поработав над рукописью, Куприн отправляется с деревянной лопатой чистить от снега дорожки в сад и кормить крошками пернатую братию, которая прекрасно знает, что в один и тот же час, к определённому месту приходит коренастый человек в шапке с наушниками и в валенках.

Зимний день короток. Обед Куприных кончается, когда за окном сгустились сумерки. Хозяин отбирает у няни Саши, красивой дородной одесситки, кочергу и принимается сам, священнодействуя, затапливать печь.

Он боготворит огонь с детской поры, с Вдовьего дома на Кудринах. Подолгу остановившимся взглядом глядит он в одну точку, на золотую и рубиновую россыпь углей, источающих волны жара. На душе благостно и томно, образы прошлого синими тенями пробегают над припорошёнными золой головешками, подбираются из лилового мрака за окнами, обступают Куприна.

В эти минуты легко, без понуждения приходит то, что называется возвышенно и книжно вдохновением, разновременные впечатления теснятся в дремлющем сознании — 46-й Днепровский пехотный полк, глухая провинция и безответно влюблённый горбатый телеграфист Саша Врублевский; чары белой акации на юге; святочная история, рассказанная неким знаменитым адвокатом; увиденная Куприным в Житомире, где писалась первая часть «Ямы», гибель дерзкого петуха; собачья жизнь околоточного надзирателя Ветчины, который мечтает с сыном-гимназистом о несбыточных путешествиях; зелёный рыхлый забор купринского детства, где растут лопухи и глухая крапива; дерзкий поступок дьякона Олимпия, провозгласившего «Многая лета» отлучённому от церкви Льву Толстому и навеянный обликом протодьякона Гатчинского собора Амвросия… Так рождаются один за другим рассказы «Телеграфист», «Белая акация», «Начальница тяги», «Чужой петух», «Путешественники», «Травка», «Медведи», «Слоновья прогулка», «Анафема»…

Спору нет, большею частью то были коротенькие вещицы, часто не удовлетворявшие самого писателя. «Скучно мне писать мелочишки», — сетовал он. К тому же Куприн мало давал отстаиваться впечатлениям, порою торопился передать их бумаге в ущерб глубине воплощения. Сам он постоянно мечтал о большом полотне, возвращался ко второй части «Ямы», но поджимали долги. За дачу, купленную в кредит, приходилось выплачивать до 1915 года. Вот и оставалось работать на потоке, «из-под рук», получая от издателей деньги за ещё не написанные произведения. Да и убежищем от друзей, знакомых, прихлебателей Гатчина Куприну служила недолго.

Стали появляться жданные и нежданные — артисты цирка, клоуны, борцы, авиаторы, спортсмены, писатели, журналисты и просто бродяги. «На людях тяжело, а одному и вовсе крышка, — объяснял Елизавете Морицовне, едва сводившей концы с концами, хозяин зелёного гатчинского домика, наказывая купить к обеду снова шестнадцать фунтов мяса. — Один живёт только паук, а Куприн — человек весёлый, и каждый гость ниспослан богом…»

2


26 августа весело и шумно отмечался день рождения Куприна.

Гости начинали съезжаться рано, к завтраку. В прихожей, почти не умолкая, трещал звонок. Сам хозяин встречал гостей, с неистощимой выдумкой изобретая каждому особое приветствие.

У калитки появляются две исполинские фигуры — знаменитые борцы Иван Заикин и Вахтуров.

— Молоток! — кричит Куприн домашним.

Этот инструмент нужен для того, чтобы открыть вторую половинку двери. Заикин ещё может пролезть в одну, а Вахтуров никак — это уже проверено. Два великана входят в квартиру с неловкой грацией слонов, боясь что-нибудь опрокинуть или поломать.

К приезду критика Измайлова, бывшего семинариста и настойчивого собирателя бурсацкого фольклора, Куприн наскоро организует маленький хор, и Александра Алексеевича ещё на пороге встречают старым семинарским запевом «на седьмой глас»:


Сидяху на яблоне, да

Питахуся сливами, да

И шёл мужик с вилами, да

Он меня бия-я-яху,

Я же вопия-я-яху:

Постой, дяденька, не бей,

Дам тебе пару голубей!

Слава силе твоей, госпо-о-ди-и!


Цирковой артист Жакомино появляется одетый нянькой с запелёнатым ребёночком на руках. Клоун искусно подражает крику младенца. Но при виде хозяина он вдруг делает неосторожное движение, «ребёнок» падает на пол, бумажные пелёнки развёртываются, и в них толстый батон колбасы, настоящей итальянской «салями», приготовленной мамашей Жакомино.

Писатель А. Н. Будищев, гатчинец, пришёл с шампанским и своими стихами, посвящёнными виновнику торжества.

— Нет, я не согласен с рифмой «Куприна» и «откупорена», — говорит хозяин, выслушав стихи с бокалом в руках. — Я Куприн, и забывать об этом никому не советую. Я устал повторять, что фамилия моя произносится с ударением на последнем слоге, так как происходит от названия дрянной речонки в Тамбовской губернии — Купры…

Появляется сосед и друг Куприна Павел Егорович Щербов, смуглый, с длинной редкой ассирийской бородой, в просторной синей блузе. Он приносит свой плакатный портрет, сделанный для табачной фабрики Шапшал, под названием «дядя Михей»: бородатый мрачный мужчина в широкополой шляпе извергает из трубки вулканные клубы дыма.

Среди гостей и внук декабриста, отставной гусар Минай Бестужев-Рюмин. От былой красоты остались только чёрные печальные глаза и длинные тонкие пальцы рук.

— Мина! — взволнованно говорит Куприн, крепко целуя его. — Как я рад, что ты вспомнил меня! Садись за столы, мой друг!

Приезжает молодой журналист и поэт Коля Вержбицкий, любимец Куприна и частый гость в зелёном домике. Хозяин молча залезает всей пятерней в его вьющиеся ржаные кудри и стискивает их до боли.

Когда в дверях появляется высокая фигура Фёдора Дмитриевича Батюшкова, Куприн широко обнимает его и под руку вводит в столовую, где у камина уже приготовлено почётное место для самого близкого друга.

На богато сервированном столе среди бутылок различной формы и цвета, среди зелени, закусок — гигантский эмалированный таз с чёрной икрой, из которого торчат деревянные ложки.

— Не стесняйтесь, налегайте, — видя недоумённые взгляды гостей, предлагает Куприн и поясняет, обращаясь к Заикину: — Наш дружок прислал… Ваня Поддубный… из Царицына… Три пуда.

Заикин, весьма осмотрительно усевшийся на хлипкий венский стульчик на тонких ножках, в ответ только сопит, смотрит любовно на Куприна и поднимает в немом приветствии тонкий стакан смирновской водки.

После первых пожеланий и тостов Куприн просит:

— Дядя Яша! Мою любимую…

Яков Адольфович Бронштейн, инженер, меценат артистической молодёжи суворинского театра, перевёл на французский язык и посвятил Куприну свой перевод солдатской песни «Соловей, соловей, пташечка, канареечка жалобно поёт!». Хохот поднимается за столом, когда он залихватски исполняет её:


Россиньёль, россиньёль,

Птит'уазо,

Лё канарие

Шант си трист, си трист!

Эн… Дё… Эн… Дё…

Иль нья па де маль!

Лё канарие

Шант си трист, си трист!..


— Джакомо! — зовёт Куприн клоуна.

Когда тот поднимает голову, через весь стол летит пустая тарелка, которую Жакомино ловит и возвращает назад. Куприн принимает её с ловкостью профессионального жонглёра.

— Браво, Александр Иванович! — взрываются аплодисментами гости.

— Ну что вы! — смущается Куприн. — Я только подражаю чистоте броска нашего Джакомо.

Именинник мил, весел, остроумен. Он ничего не «изрекает», не возвещает непререкаемым тоном, не одёргивает младших. Вержбицкий спрашивает у Куприна, при каких обстоятельствах появился у него портрет Льва Толстого.

— Эту фотографию мне доставил литератор Сергеенко, — объясняет Куприн. — Подарок был сделан по инициативе самого Льва Николаевича, причём великий писатель просил передать поклон и совет: «Пишите по-своему». Совет этот принять к неуклонному исполнению мне было нетрудно. Ведь я ни к одной писательской группе не примыкаю…

Куприн рассказал, что видел Толстого только однажды, мельком. Потом получил приглашение приехать в Ясную Поляну, два раза отправлялся, но доехать не мог.

— Почему же? — удивляются гости.

— Страшно было! — Куприн развёл руками и растерянно улыбнулся. — Нет, ей-богу, мне казалось, что старик посмотрит на меня своими колючими глазами и сразу всё увидит. А мне сделается стыдно и страшно…

У всех ещё жива в памяти смерть Толстого, болезненно и остро пережитая Куприным.

— Так я с ним верхом и не поездил… — задумчиво говорит он. — Но зато в тот самый час, когда Старик умирал на станции, я в Одессе перечитывал «Казаков» и плакал — плакал от умиления и благодарности…

— Вот они, тернии литературной деятельности и славы, — вступает в разговор Измайлов. — Когда Толстой скончался, прикрываясь его авторитетом, критики начали сводить личные счёты, а пресса подняла какофонию, от которой за версту разило саморекламой.

— Я бы заставил для литераторов ввести обязательную дисциплину — уроки нравственности, — поддерживает его Батюшков, помогая словам плавным, изящным движением руки. — Чтобы ежегодно сдавали экзамен, и самой строгой комиссии.

— Да, в профессии литератора много отвратительного, — соглашается Куприн. — Сколько мусора и человеческой грязи пропускаешь через себя! Чего стоят разбойники издатели! Эти хищные вороны, прожорливые и ненасытные! Они торопят нашу бедную фантазию, чтобы туже набить себе карманы. А бульварные строчилы, вроде Фомы Райляна или гнусного Оскара Норвежского, которые полезли в спальню, в ванную, в нужник к писателю! Ах, будь проклят тот день, когда я впервые увидел в печати свой рассказ! — с полушутливым трагизмом восклицает он. — Почему мой ротный командир, капитан Фофанов только посадил меня под арест, а не выпорол за это! Нет горше хлеба на свете! Почему я ушёл из армии? Ведь перед самым уходом мне была обещана должность батальонного адъютанта. А вы знаете, друзья, что такое адъютант в пехоте? Это офицер, получающий в своё распоряжение верховую лошадь! — Куприн щурит свои маленькие серо-синие глазки. — Нет, любая другая профессия была бы, право, спокойнее и чище, чем литературная. И почему я не поступил в бранд-майоры, когда ещё был молод? Почему я не остался у инженера Тимаховича продавать ватерклозеты?..