Куприна покоробила их приторность, и он хотел уйти. Но любитель одеколона и лосьона отвёл его в сторону и многозначительно заговорил:
— Вот теперь я вам скажу очень важную вещь. Ведь вы и не подозревали, а между тем в списке, составленном большевиками, ваше имя было одно из первых в числе кандидатов в заложники и для показательного расстрела.
Александр Иванович выпучил глаза:
— И вы давно об этом знали?
— Да как сказать?.. Месяца два...
Куприн возмутился:
— Как два месяца? И вы мне не сказали ни слова.
Он замялся:
— Но ведь, согласитесь, не мог же я? Мне эту бумагу показали под строжайшим секретом.
Куприн взял его за обшлаг пальто:
— Так на какой же чёрт вы мне это сообщаете только теперь? Для чего?
— Ах, я думал, что вам это будет приятно...— Он высвободился и сказал громче: — А кстати Ходили уже смотреть на повешенных?
— Я о них ничего не слыхал...
— Если хотите, пойдёмте вместе. Я уже два раза ходил, но с вами, за компанию, посмотрю ещё...
— Нет уж, благодарю вас.— Куприн решительно зашагал домой, брезгливо морщась.
Оказалось, что утром в Гатчине были повешены портной Хиндов и какой-то оставшийся дезертир из красных. Они взломали магазин старого часовщика-еврея и ограбили его. Грабителей схватили, и публика отдала их в руки солдат. Обоих повесили на одной берёзе и прибили белый листок с надписью: «За грабёж населения».
Было ещё двое убитых. Один — не известный никому человек, должно быть, яростный коммунист. Он взобрался на дерево и стал оттуда стрелять в каждого солдата, который показывался в поле его зрения. Его окружили. Он выпустил целую ленту из маузера и после этого был застрелен. Запутался в ветвях, и труп его повис на них. Так его и оставили висеть.
А другой... Да, другой был несчастный Яша Файнштейн. Он выполнил своё обещание — влез на воз с капустой, очень долго и яростно проклинал Бога, всех царей, буржуев и капиталистов, всю контрреволюционную сволочь и её вождей...
Яшу многие знали в Гатчине. Кто-то попробовал его уговорить, успокоить. Куда там! Он был в припадке бешенства. Солдаты схватили его, отвезли в Приоратский парк и там расстреляли.
У него была мать. Ей слишком поздно сказали о Яшиной иеремиаде. Возможно, если бы она поспела вовремя, ей бы удалось спасти сына. Она могла бы рассказать, что Яша год назад сидел в психиатрической лечебнице доктора Кащенко.
Ах, Яша! Куприну было остро жалко его. Он ничего не знал о Яшиной душевной болезни.
«Да и первый коммунист,— думал Александр Иванович,— не был ли больным?..»
9
Не успел Куприн раздеться, как к его дому подъехали двое всадников — офицер и солдат. Он отворил ворота. Всадники спешились. Офицер подошёл к нему, смеясь:
— Не узнаете?..
— Простите... Что-то знакомое, но...
— Поручик Ржевский.
— Батюшки! Вот волшебное изменение! Войдите, войдите, пожалуйста...
И мудрено было его узнать. Куприн виделся с ним в последний раз осенью семнадцатого года. Тогда Ржевский, окончив Михайловское инженерное училище, держал экзамен в Артиллерийскую академию и каждый праздник наезжал из Петрограда в Гатчину к своим стареньким родственникам, у которых Александр Иванович часто играл по вечерам в винт.
С Ржевским у Куприна было мало общего, да, признаться, он ему и не очень нравился. Был и недурен собой, и молод, и вежлив, но как-то чересчур застегнут — в одежде и в душе; знал наперёд, что скажет и что сделает, не пил, не курил, не играл в карты, не смеялся, не танцевал, но любил сладкое. Даже честолюбия в нём не было заметно. Был только холоден и сух, порядочен и бесцветен. «Такие люди,— говорил себе Куприн,— может быть, и ценны, но у меня не лежит к ним сердце».
Теперь это был совсем другой человек. Во-первых, Ржевский потерял в походе пенсне с очень сильными стёклами. Остались два красных рубца на переносице; а поневоле чуть косившие и щурившиеся серые глаза сияли добротой, доверием и лучистой энергией. Он решительно похорошел. Во-вторых, сапоги Ржевского были месяц не чищены, фуражка скомкана, гимнастёрка смята, и на ней недоставало нескольких пуговиц. В-третьих, движения его стали свободны и широки. Кроме того, он совсем утратил натянутую сдержанность. Куда девался прежний «тоняга»?
Александр Иванович предложил ему поесть чего Бог послал. Он охотно, без заминки, согласился и сказал:
— Хорошо бы папироску, если есть.
— Махорка.
— О, всё равно. Курил берёзовый веник и мох! Махорка — блаженство!
— Тогда пойдёмте в столовую. А вашего денщика мы устроим...— Тут Куприн осёкся.
Ржевский нагнулся к нему и застенчиво, вполголоса произнёс:
— У нас нет почтенного института денщиков и вестовых. Это мой разведчик — Суворов.
Александр Иванович покраснел. Но огромный рыжий Суворов отозвался добродушно:
— О нас не беспокойтесь. Мы посидим на куфне...
Но Куприн всё-таки поручил разведчика Суворова вниманию степенной Матрёны Павловны и повёл Ржевского в столовую. Суворову же Александр Иванович сказал, что если нужно сена, то оно на сеновале, над флигелем:
— Немного, но для двух лошадей хватит.
— Вот это ладно,— сказал одобрительно разведчик.— Кони, признаться, вовсе голодные...
Обед у Куприных был не Бог знает какой пышный: похлёбка из столетней сушёной воблы с пшеном да картофель, жаренный на Сезанном масле (сам Александр Иванович не знал, что это за штука «сезанное масло», оно, как и касторовое, не давало никакого дурного привкуса или запаха и даже было предпочтительнее, ибо касторовое, даже в жареном виде, сохраняло свои разрывные свойства). Но у Ржевского был чудесный аппетит и, выпив рюмку круто разбавленного спирта, он с душой воскликнул, разделяя слоги:
— Вос-хи-ти-тель-но!
Куприну хотелось его расцеловать в эту минуту — такой он стал душечка. «Только буря войны,— подумалось ему,— своим страшным дыханием так выпрямляет и делает внутренне красивым незаурядного человека. Ничтожных она топчет ещё ниже — до грязи».
— А разведчику Суворову послать? — осведомился Александр Иванович.
— Он, конечно, может обойтись и без,— сказал Ржевский.— Однако, не скрою, был бы польщён и обрадован.
За обедом Ржевский рассказывал о последних эпизодах наступления на Гатчину.
Он и другие артиллеристы вошли в ту колонну, которая преодолевала междуозёрное пространство. Куприн помнил из красных газет и сообщил Ржевскому о том, что высший военный совет под председательством Троцкого объявил это междуозёрное пространство непроходимым.
— Мы не только прошли, но протащили лёгкую артиллерию,— откликнулся Ржевский.— Чёрт знает, чего это стоило, я даже потерял пенсне...
За чаем поручик говорил о солдатах-добровольцах:
— Какие солдаты! Я не умею передать! Единственный недостаток — не сочтите за парадокс — это то, что они слишком зарываются вперёд, иногда вопреки диспозиции, увлекая невольно за собой офицеров. Какое-то бешеное стремление! Других надо подгонять — этих удержать нельзя! Все они без исключения добровольцы или старые боевые солдаты, влившиеся в армию по своей охоте. Возьмите Талабский полк. Он вчера первым вошёл в Гатчину. Основные его кадры — это рыбаки с Талабского озера. У них до сих пор и говор свой собственный, все они цокают: поросёноцек, курецка, цицверг. А в боях — тигры. До Гатчины они трое суток дрались без перерыва. Когда спали — неизвестно. А теперь уже идёт на Царское Село. Таковы и все полки...
— Я ночью слышал какой-то резкий взрыв,— сказал Куприн.
— Это тоже талабцы. Капитан Лавров. На Балтийском вокзале укрылась красная засада. Её и выставили ручной гранатой. Все сдались.
Ржевский собирался уходить. Провожая его, Куприн задержался в передней. Дверь в кухню была открыта. Он увидел и услышал милую сцену.
Матрёна Павловна, тихая, слабая, деликатная старая женщина, сидела в углу, вытирая платочком глаза. А разведчик Суворов, вытянув длинные ноги, так что они загородили от угла до угла всю кухню, и опершись спиной и локтями на стол, говорил нежным фальцетом:
— Житье, я вижу, ваше паршивое. Ну, ничего, не пужайтесь боле, Матрёна Павловна. Мы вас накормим и успокоим и от всякой нечисти обобьём. Живите с вашим удовольствием, Матрёна Павловна, вот и весь сказ.
Возвращаясь через кухню, Куприн увидел на столе свёрток.
— Не солдат ли забыл, Матрёна Павловна?
— Ах, нет. Сам положил. Сказал — это нашему семейству в знак памяти. Я говорю: зачем? Нам без надобности. А он говорит: чего уж.
В пакете лежали белый хлеб и кусок сала.
День этот был полон для Куприна сумятицы, встреч, новых знакомств, слухов и новостей. «Такие бесконечные длинные дни,— рассуждал Александр Иванович,— и столь густо напичканные лицами и событиями бывают только в романах Достоевского...»
Отправившись после обеда к коменданту, Куприн увидел на заборах новые объявления: «Начальник гарнизона полковник Пермикин предписывает гражданам соблюдать спокойствие и порядок». И больше ничего.
Комендант принял Куприна, поднявшись навстречу ему с кожаного продранного дивана. Наружность его поразила Александра Ивановича. Он был высок, худощав, голубоглаз и курнос. Вьющиеся белокурые волосы в художественном беспорядке спускались на его лоб. Он походил на старинные портреты молодых героев времён Отечественной войны 1812 года. Но чувствовалось в нём ещё что-то общее с Павлом I, бронзовая статуя которого высилась на цоколе против большого Гатчинского дворца. Взгляд его был открыт, смел, весел и проницателен.
Он оглядел Куприна сверху вниз и как-то сбоку, по-петушиному. С досадой Александр Иванович прочитал в его быстром взоре обидную, но неизбежную мысль:
«А лет тебе всё-таки около пятидесяти...»
— Капитан Лавров,— представился комендант и продолжал любезным тоном: — Мы рады каждому свежему сотруднику. Ведь, если я не ошибаюсь, вы тот самый... Куприн... Писатель?..