Куприн — страница 56 из 58

«Дочери Провидения». Боже, как я там страдала! Маленькая русская дикарка с дурным произношением. Лупетка, как называл меня папа́, над которой все смеялись...

«Так вот откуда эта простудная интонация, — с хмельной обострённостью понял Ситников, — Это же прононс. Дочь писателя жила во Франции с тринадцати и до пятидесяти лет. И она заставила себя сперва безукоризненно говорить по-французски, а потом, верно, по-французски и думать...»

Ему впервые стало жаль Ксению Александровну, которая ещё щебетала о чём-то парижском. Но едва Ситников решился выразить сочувствие в том, что ей, очевидно, тяжело и горько было вдали от родины, на чужой стороне, — как совсем рядом возник страшный, ни на что не похожий, тоскливый и ужасный звук, леденящий душу.

   — Что это?! — цепенея, воскликнул он.

   — A-а... Не обращайте внимания, — отмахнулась дочь писателя. — Это Нерон. Он чувствует вас. Очень агрессивен к чужим... Послушайте лучше, я расскажу вам о Франции. Я много гастролировала по стране. Кстати, вы не хотели бы написать вместе со мной об этом очерк или даже книжку? Я повидала так много...

   — Боюсь, что нет, — отрезал Ситников. — Если я напишу книгу, то это будет книга о вашем отце.

Бутылка «Выборовой» была пуста. Ксения Александровна с сожалением поглядела сквозь неё на Ситникова, поднялась с тахты и пересела за стол.

   — Итак, продолжим работу... — несколько суше сказала она.

Ситников обернулся. Сморщенная, слегка ссутулившаяся дочь писателя сидела под огромным фотографическим портретом, которого он не заметил, когда вошёл. Очень юная и очень хорошенькая девочка-женщина смотрела прямо на него широко раскрытыми наивно-греховными глазами. Как укор жизни, как протест и одновременно как возмездие выглядели эти словно бы никогда не находившиеся и в отдалённом родстве два существа — на портрете и за столом.

   — О, витязь, то была Наина!.. — прошептал Ситников.

   — Не правда ли, я была прелестна, — по-своему истолковала его порыв Ксения Александровна. — Фотография сделана в самом начале моей карьеры в синема. Как мне повезло! Вы знаете, манекенщицам тогда платили сущие гроши. Но было одно достоинство — разрешалось взять на вечер какой-нибудь фантастический наряд. Вот вам и сказка о русской Золушке. Как-то дом Пуаре одолжил мне золотое платье и золотую «сортье де баль» — накидку, обшитую зелёными страусовыми перьями. Возможно, моя детская мордашка в этом невероятном туалете казалась смешной. Но сама я чувствовала себя королевой вечера. И вдруг Золушку приглашает на танец Принц — самый известный тогда во Франции кинорежиссёр Марсель Лербье. Для меня пробил звёздный час...

   — А что же Александр Иванович? — перебил её Ситников. — Всё так же бедствовал?

   — Что я могла поделать! Он называл синема жесточайшей отравой. Хуже алкоголя и морфия. Папа́ и сам получал предложения. Но, увы, от кинохулиганов. Однажды три подозрительных субъекта явились к нему с закусками и водкой. Они угощали отца, хотя ему было строго запрещено пить. Затем стали подсовывать договор на постановку его романа о падших женщинах... Они хотели, чтобы он сыграл в этой ленте роль старого пьяницы...

   — Как вы могли допустить это? — вырвалось у Ситникова, который почти с ненавистью глядел на дочь писателя.

   — Я как раз была у родителей. Больше всего меня возмутило, что в договоре значилась ничтожно малая сумма. Мы с мамой ворвались в комнату и почти вытолкали их вон...

   — Так унижать прекрасного писателя... — простонал Ситников.

   — Папа́ был очень сконфужен... И добродушно сердился на то, что постепенно я делалась во Франции более известной, чем он сам. — Ксения Александровна победно взглянула на гостя. — Ленты с моим участием имели успех. «Дьявол в сердце», «Тайна жёлтой комнаты», «Духи дамы в чёрном», «Последняя ночь»... Однажды шофёр такси услышал, как папа назвали по фамилии. «Вы не отец ли знаменитой...» — спросил шофёр. И сказал моё имя. Дома папа́ сокрушённо повторял: «До чего я дожил! Стал всего лишь отцом «знаменитой дочери»!»

   — Он вас очень любил, — мрачно заметил Ситников и спрятал в боковой карман пиджака девственно чистый блокнот.

   — Конечно! Несчастный папа́!.. Помню, я шла домой, к родителям, и вдруг услышала весёлый смех двух девушек: «Смотри, какой смешной старичок на той стороне улицы боится перейти дорогу!» Папа уже так плохо видел... И, кроме того, был подшофе... Мне было неловко подойти к нему сразу, и я подождала, пока девушки уйдут...

«Неужели ты так и не поняла, кто был твой отец?» — подумал Ситников и, трезвея, спросил:

   — Простите меня, Ксения Александровна. Но всё-таки, отчего вы не вернулись с Александром Ивановичем на родину? Тогда, в тридцатых?..

   — О! На это не сразу ответишь... — Ксения Александровна встала и с нервным артистизмом заходила по комнате. — Вы очень молоды и не можете знать той жизни. И вы не представляете, как мы с мамой всего боялись. Когда бежали от большевиков, из России, знаете, мама спала, не раздеваясь, до самого Берлина. Ну, а потом...

   — Что же? — прокурорским тоном вопросил Ситников.

   — Я только что подписала тогда прекрасный контракт с Холливудом. Учтите, мне не было ещё и тридцати лет... Будущее казалось мне лучезарным!.. А теперь я вижу, что все те годы прожила бесплодно.

   — Но вы по-прежнему актриса! Вам же создали здесь все условия, — несколько казённо укорил её Ситников.

Ксения Александровна с сожалением посмотрела на него.

   — Да, я играю, — устало согласилась она. — Всё больше пожилых иностранок или комических старух. Нет, лучшие годы остались там! Давайте же примемся за луковый суп!

3


Ксения Александровна колдовала в кухне, а Ситников с жадностью разглядывал старенький семейный альбом с самыми неожиданными фотографиями беспокойного писателя: гладящего гигантского сенбернара; одетого в купальное трико, в плавательном бассейне; в водолазном скафандре: после охоты, поставившего ногу на сражённого вепря; в корзине воздушного шара; под мышкой у чемпиона мира по французской борьбе, который другой рукой держал в воздухе толстого петербургского комика; в кабине «фармана»; опиравшегося на эфес шашки, в офицерской папахе и шинели, в пору германской войны, восседающего на бочонке, с поднятым стаканом доброго массандровского вина и, конечно, с Ксенией Александровной, тогда ещё маленькой Куськой, — дома, в саду, среди животных; в их гатчинском госпитале, восьмилетняя, в форме сестры милосердия; верхом на лошади. И как не вязалась со всеми этими весёлыми снимками фотография худенького старичка, растерянно стоящего в тёмных очках на площадке вагона — на Белорусском вокзале, в Москве, по возвращении.

Уже угас за окном короткий зимний день, на город навалился вечер, январская чернильная морока, а Ситников в кресле всё листал альбом, вглядываясь в скуластое, с мягким, сломанным в боксе носом и короткой бородкой лицо своего кумира. Он даже не заметил, как вошла Ксения Александровна с дымящейся фаянсовой миской.

— У этого супа есть своя особенность! — с приятной важностью сообщила она, — Его едят с луковым пирогом. И всё должно быть очень горячее.

На столе появился круглый плоский пирог, затем оплетённая бутыль «Гамзы», уже опорожнённая на две трети. Ксения Александровна, несколько смущаясь, поставила ещё четвертинку «Московской».

   — Ну-с, пожалуйте к столу...

Тут что-то щёлкнуло, дверь из коридора приотворилась, и в комнату, точно чертенята, влетели и завертелись, запрыгали кошки всех мастей, возрастов и оттенков. Они забегали по тахте, по лавкам, по столу, и казалось, что их было не семь, а по крайней мере семьдесят.

   — Надин! Эмма! Сюзи! Прочь! — хлопала в ладоши дочь писателя, пытаясь укротить буйную свою челядь.

И только затем появился необычайной величины трёхцветный лупоглазый кот. Он молча злобно пошёл прямо на Ситникова, остановился перед ним и вдруг, высоко подпрыгнув на месте, хрипло и гадко взревел, точно карликовый лев.

   — Не пугайтесь его! — просительно сказала Ксения Александровна. — Пусть он вас понюхает...

Нерон, продолжая злобно глядеть на Ситникова, прыгнул к нему на колени и стал водить вздрагивающим мокрым носом.

   — Он чувствует у вас... Живое... — Дочь писателя заискивающе попросила: — Нероша, иди, мой друг, на место...

Ситникову мучительно хотелось дать негодяю хорошего леща, но он решил держаться до конца во имя своего кумира. Кошек Ксения Александровна скоро выдворила, но по отношению к Нерону испытывала явную робость, точно истинным хозяином дома был он. Нерон со спокойным нахальством ходил по столу, подбирал с её тарелки куски пирога и даже пытался покуситься на порцию Ситникова, но тот, испытывая невыразимое наслаждение, незаметно поддел его под брюхо вилкой. После этого Нерон ушёл на другой конец стола и изредка громко и бессмысленно шипел.

Странно, но Ситников, не привыкший к выпивкам, больше не хмелел. Ксения Александровна всё рассказывала: о французских театрах, о голливудских кинолентах с её участием. О том, как провожала родителей на Северном парижском вокзале в Москву...

   — Кроме меня была только вдова поэта Саши Чёрного. Верный друг родителей — Мария Ивановна. Вагон медленно тронулся. Папа наклонился из окна и всё целовал мне руки, приговаривая: «Лапушки мои...» Когда поезд удалился, я заплакала. Мария Ивановна посмотрела на меня и сказала: «Наконец-то!» Как я её тогда ненавидела! И только теперь понимаю, какой была эгоисткой...

Она выпила рюмку водки, глаза её увлажнились, но тут же высохли.

   — Не думайте, что дурной была только я. Чего скрывать! Папа́ подавал не самый лучший пример. Вы, верно, не знаете всего этого. Кутежей, скандалов, дебошей, ресторанов «Вена», «Капернаум»... Его жалкой пьяной старости... Скажите, за что вы любите отца?

   — Кому это нужно? «Вена», «Капернаум»... Вспомните ещё гатчинский ресторанчик Верёвкина. Ваш отец научил хозяина варить раков с чесноком... Да поймите вы, ушло всё это! — с книжной пылкостью вскричал Ситников, да так зычно, что Нерона сдуло со стола. — Остался в народной памяти замечательный писатель, остались его книги, греющие душу! — Он задохнулся от крика, проглотил горький комок. — За что я люблю Александра Ивановича? Извольте, я готов сказать. Ах! Я люблю его за тёплое здоровье, которого так много в его книгах. Даже когда писались они немощным инвалидом с поражённой сетчаткой глаз. Когда дрожащая рука выводила детские прыгающие каракули. Люблю за честность к людям и к самому себе. За родство со всем живым на свете — деревом, рыбой, лошадью, птицей, собакой. За чистое преклонение перед женщиной. За обожание России — главной своей возлюбленной...