Куприн — страница 30 из 53

— Иной адвокат накрутит, наговорит со слезами на глазах, и ему заплатят за это пятьдесят тысяч. А заплакать ему ничего не стоит, — иронизировала она. — Ян же едва-едва на одном крепком чаю, пренебрегая здоровьем, выписывает в месяц три печатных листа и получает за лист всего двести пятьдесят рублей. А надолго ли его хватит с такой работой?..

Куприну становилось не по себе, он отшучивался, тоскливо, как большой зверь в клетке, оглядывался вокруг. Вот его взгляд упал на большую фотографию молодой Веры Муромцевой, когда она была бунинской невестой.

— А вы помните, Вера, — прервал он, уже улыбаясь, ее сетования, — как я повенчал вас в церковном браке с Иваном?

Вера Николаевна расцвела.

— Еще бы! Как не помнить моего шафера!

— И ведь в роли певчего нигде не оступился. Я же когда-то в глухом полесском селе был псаломщиком…

Появился Нилус. Лицо у него широкое, калмыцкое, всегда загорелое, как у капитана дальнего плавания. С его приходом окончательно воцарилась та простецкая атмосфера, которую только и любил Куприн.

— Нет, что ни говорите, а Одесса уже поднадоела, — возгласил Нилус так громко, что Вера Николаевна невольно поднесла указательный палец к губам. — Мне уже не хватает здесь натуры… Не Айвазовский же я в конце концов, чтобы рисовать эту воду квадратными верстами.

— Так вот, Петр Александрович, — отозвался Куприн. — Я и предлагаю: двинем к Батюшкову в Даниловское… Какой простор! Какие поля, леса кругом! Сколько живописного материала!

Испросив разрешения у Веры Николаевны, Нилус набил табаком коротенькую трубочку, раскурил ее, посверкивая маленькими зоркими глазами.

— Меня ты уже убедил, — неторопливо ответил он. — Но надо же спросить и Ивана.

Вошел наконец Бунин, сухой, строгий, устало потирая лоб и глаза. Рассеянно поздоровавшись, сел к столу и, ссутулясь, принялся мешать ложечкой чай.

— Так и не нашел концовки, — тихо, словно сам себе сказал он. — Она, конечно, отдается проезжему прасолу, но затем уводит его лошадей и впадает в безумие… А вы о чем тут витийствовали? О твоем новом романе, Саша? Я слышал бас Петра…

— Завидую я, как ты работаешь, Иван, — выпалил Куприн. — К столу я себя притягиваю за волосы и с отвращением докапываю «Яму». Тяжеловато мое отхожее занятие. Хочу писать еще. Но черт побери! Прямо против моего окна на соседней даче привязаны на цепи два огромных пса. У нас тоже две собаки сидят на цепи и две свободны. И вот с утра между ними и другими начинается самая площадная ругань, в пяти аршинах от меня…

— Раньше, помнится, ты не был так требователен, — улыбнулся короткой улыбкой Бунин. — Помнишь, как ты здесь, в Одессе, в разбитых штиблетах писал «Ночную смену»?

— Помню! И никогда не забуду! — сухим порохом вспыхнул Куприн. — Как ты отослал «Ночную смену» в «Русское богатство». Как добыл в «Одесских новостях» четвертную — аванс под какой-то мой дрянной рассказишко. Как я ожидал тебя на улице. Как потом помчались сперва за штиблетами, а потом на лихаче к морю, в «Аркадию»… Сколько лет прошло? Пятнадцать?

— Только четырнадцать, — поправил его Бунин.

Куприн полушутливо пробормотал:

— Никогда не прощу тебе, как ты смел мне благодетельствовать, обувать меня, нищего, босого! Прошу только, поедем со мной в Даниловское к Батюшкову.

— Признаюсь, твои рассказы о Даниловском меня умиляют. — Бунин покрутил бородку. — Но я не могу, как ты, так вот, внезапно сняться и полететь через всю Россию. Да и похожа ли реальность на тот рай, который ты нам расписал?

— Я еще недостаточно нахвалил его, — горячо сказал Куприн. — Не поедешь, пожалеешь. Вот увидишь, я еще напишу о Даниловском такой же цикл, как «Листригоны». Надо торопиться, спешить… — Он ощутил волну непритворной грусти, внезапно, разом окатившей его, и вовсе уж сумрачно закончил: — Ах, в августе мне уже сорок. Конец всем земным радостям, но и конец вину и всем безобразиям!..

Отступление четвертое ЗАГАДКА ХУДОЖНИКА

В обширном литературном наследии Куприна то оригинальное, что принес с собой писатель, по мнению современников, лежит на поверхности. «Его всегда спасает инстинкт природного здорового дарования… Неисправимый органический оптимист, особенное жизнерадостное здоровье, физиологическое равновесие очень трезвого и очень одаренного человека, который любит жизнь и умеет находиться с ней в дружеских отношениях…» — такие характеристики современной Куприну критики, бесспорно, имели под собой немалые основания. Симпатии Куприна на стороне не испорченных цивилизацией людей, живущих среди величественной и «дикой» природы.

Через все творчество Куприна проходит гимн природе, «натуральной» красоте и естественности. Отсюда его тяга к цельным, простым и сильным натурам. Борец Арбузов, спокойный и добрый гигант(«В цирке»); бесстрашный конокрад Бузыга, у которого «все ребра срослись до самого пупа» («Конокрады»); отважный атаман рыбачьего баркаса Коля Костанди, «настоящий соленый грек, отличный моряк и большой пьяница» («Листригоны», 1907—1911). Писатель откровенно любуется этими отважными людьми, как любуется он серебристо-стальным красавцем, четырехлетним жеребцом Изумрудом, у которого ноги и тело «безупречные, совершенных форм».

Этот культ внешней физической красоты становится для Куприна средством обличения той недостойной действительности, в которой красота гибнет. Умирает после состязания атлет Арбузов, само совершенство телесной гармонии. Отравлен замечательный рысак Изумруд. Унижена и сломлена красавица Шербачева, до полусмерти избитая извергом мужем. И все же, несмотря на обилие драматических ситуаций, в купринских произведениях бьют ключом жизненные соки, преобладают радостные, оптимистические тона. Куприн радуется бытию детски-непосредственно, как кадет на каникулах.

Таким же здоровым жизнелюбом, что и в творчестве, предстает и в своей личной жизни этот крепкий, приземистый человек со сломанным носом, узенькими зоркими серо-синими глазками на лице, которое не кажется таким круглым из-за небольшой каштановой бородки.

В молодости необычайно сильный физически, Куприн с особой страстью отдается всему, что связано с испытанием крепости собственных мускулов, воли, что сопряжено с азартом и риском. Он словно стремится растратить запас не израсходованных в пору его бедного детства жизненных сил. Организует в Киеве атлетическое общество. Сорока трех лет вдруг начинает учиться стильному плаванию у мирового рекордсмена Л. Романенко. Вместе с Сергеем Уточкиным поднимается на воздушном шаре. Опускается в водолазном костюме на морское дно. Летит с Иваном Заикиным на самолете «фарман». Следя за его увлечениями, популярный в те годы юмористический журнал «Сатирикон» увещевал Куприна:

Лети, с орлами споря,

На шаре в небеса;

Надев резину, моря

Исследуй чудеса;

За Дантом вслед в античной

Исподней побывай,

Но все ж о горемычной

Земле не забывай!

Но есть что-то лихорадочное в поспешной смене всех его увлечений — французской борьбой и погружением в скафандре под воду, охотой и стилем кроль, тяжелой атлетикой и свободным воздухоплаванием. Есть что-то напряжённое в этом стремительном растрачивании сил и нервов в спорте, так же как и в кутежах, которые захватывают писателя и которым он отдается с той же широтой и беззаботностью. Словно в Куприне жило два человека, малопохожих друг на друга, а современники, поддавшись впечатлению одной, наиболее явной стороны его личности, оставили о нем неполную истину. Лишь наиболее близкие писателю люди, вроде Ф. Д. Батюшкова, сумели разглядеть, что «в ком была какая-то трещина, что-то наболевшее, давнее, накопившееся в результате разных превратностей в жизни…».

Если же мы обратимся к творчеству Куприна, то здесь бросается в глаза знаменательная аномалия. Те сильные, здоровые жизнелюбы, к которым как будто бы он был так близок по характеру своей личности, в его произведениях оттеснены на задний план. Преимущественное же внимание уделено героям, имеюшим с ним мало общего. Вот они перед нами — персонажи, которым Куприн доверяет все свои самые заветные мысли, сокровенные мечты, потаенные радости и страдания: подпоручик Козловский, чувствительный, сотрясающийся от рыданий, «точно плачущая женщина», при виде истязуемого солдата-татарина; инженер Бобров, наделенный «нежной, почти женственной натурой» («Молох»); «стыдливый… очень чувствительный» Лапшин («Прапорщик армейский»); «добрый», но «слабый» Иван Тимофеевич («Олеся»); «чистый», «милый», но «слабый» и даже «жалкий» подпоручик Ромашов («Поединок»).

Где уж тут «неисправимый оптимизм», «неистребимый дикарь», «особенное жизнерадостное здоровье»!

В каждом из этих героев повторяются сходные черты: душевная чистота, мечтательность, человеколюбие, пылкое воображение, соединенное с полнейшей непрактичностью и безволием. Но, пожалуй, яснее всего раскрываются они, освещенные любовным чувством. Все они относятся к женщине с сыновней чистотой и благоговением. «Я обожал ее, но никогда не смел и слогом заикнуться о своем чувстве. Это казалось мне святотатством», — признается герой рассказа «Святая любовь».

Устами армейского ницшеанца Назанского («Поединок») в одном из его бурных монологов Куприн прямо идеализирует безнадежное платоническое чувство: «...сколько разнообразного счастья и очаровательных мучений заключается в... безнадежной любви? Когда я был помоложе, во мне жила одна греза: влюбиться в недосягаемую, необыкновенную женщину, такую, знаете ли, с которой у меня никогда и ничего не может быть общего. Влюбиться и всю жизнь, все мысли посвятить ей». Не так ли и сам Куприн уже в старости, в эмиграции в течение ряда лет 13 января — в канун старого русского Нового года — уходил в маленькое бистро и там один, сидя за бутылкой вина, писал нежно- и почтительно-любовное письмо к женщине, которую очень мало знал, но которую любил скрытой любовью. Потребность в идеальном, очищенном от всего житейского романтическом чувстве жила в нем до конца дней.