Куприн — страница 42 из 53

Шаляпин светлеет и вдруг с ясной улыбкой обращается к Куприну:

— А помнишь, Саша, как ты меня сватал к своей гатчинской кухарке? Дородная такая, кровь с молоком…

— Конечно, — невольно улыбается в ответ Куприн. — Ты приехал — огромный, в косоворотке. Я ей и говорю: «Ну, нашел тебе жениха. Приоденься и приходи в кабинет на смотрины».

— И что же? Приворожил девушку? — смеется, поглаживая рыжеватые усы, довольный Горький.

— Куда там! — Шаляпин сложил три пальца в известную фигуру. — Саша меня спрашивает: «Нравится невеста?» Говорю: «Еще бы. Настоящая русская красавица». Тогда он кухарку спрашивает: «А тебе как женишок?» Та отвечает решительно: «Не нравится. Бритый, а я с усами хочу!»…

— Я ей, — сдерживая смех, перебивает его Куприн, — объясняю, что парень уж больно хорошо поет, да этим все уже окончательно и испортил: без усов, одет по-деревенски да еще шарманщик!

Горький хохотал, мигая слезами, затем закашлялся глубоким грудным и надрывным кашлем.

— А как же «Дон-Карлос»? — наконец спросил он.

— Что ж, Саша, давай попробуем? — Шаляпин привстал со стула, сделал неуловимое движение плечами, и вместо белобрысого вятича перед Куприным предстал раздавленный несчастной любовью, мрачный король Испании: — «Лягу один под сводом Эскуриала, где-е предков ряд лежи-ит под хладною плито-о-й… На-а-йду покой…» — пианиссимо пропел он фразу оперы Верди…

…Вернувшись в Гатчину, Куприн немедля засел за шиллеровский текст и с помощью учителя Ксении — милейшего немца Ноенкирхена получил точный подстрочник. По мере продвижения перевода он читал отрывки семье и знакомым.

— Представляешь, Лизанька, — говорил он горячо. — Как красиво! На одной афише три имени — Шиллер, Шаляпин и Куприн!

Он даже позабыл аптекаря Файнштейна, у которого добывал медицинский спирт и вечно спорил с его сыном Яшей, пылко отстаивавшим самые крайние революционные лозунги.

Когда перевод был завершен, его просмотрел Горький, одобрил труд и сделал несколько очень дельных замечаний. Куприн принялся за доработку рукописи. Как личное несчастье воспринял он весть, что в феврале 1919 года в петроградском Большом драматическом театре состоялась премьера «Дон-Карлоса», по в чужом переводе. Грусть и равнодушие вновь объяли его.

— Я не хочу в эти тяжелые годы и мертвые дни обогнать или пересилить судьбу, — твердил он единственному другу — верной Елизавете Морицовне…

Сложившиеся десятилетиями дорогие привычные связи незаметно рвались, человеческие отношения рушились под тяжестью внешних, механических, но тем более беспощадных причин.

В один из последних приездов в Петроград на углу Садовой и Инженерной улиц Куприн столкнулся с Батюшковым. «Как изменился, как постарел! — чуть не со слезами сказал себе Куприн. — Дряхлый одр!» Разговора не получалось. Они шли молча, словно чужие.

— Ты куда, Федя? — тихо спросил Куприн.

— В Публичную библиотеку, — вяло ответил тот. — Чувствую себя еще живым только в общении с книгой…

Он остановился и взял с лотка полусгнившее яблоко.

— Зачем это? — не понял Куприн.

— Мой завтрак, — равнодушно пояснил Батюшков.

Он скончался от истощения сил в следующем, 1920 году.


6

В тот 1919 год осень на севере России была особенно хороша. Прохладная ее прелесть глубоко и сладостно-грустно чувствовалась в скромной тишине патриархальной Гатчины.

Куприн, отрезанный от Питера, от друзей-литераторов, лишенный центральных газет, подавленный событиями, смысла и значения которых он не мог постигнуть, толком и не ведал о том, что же происходило на великих просторах России. На юге России генералы Алексеев н Корнилов возглавили добровольческую армию, в стране кипела гражданская война, белое движение, широко поддержанное Антантой, огненным кольцом охватило молодую Советскую Республику.

Еще в мае на северо-западе слышалась далекая канонада. Гатчина внезапно была объявлена на военном положении, из города спешно выступила дивизионная школа. В ночь на 13 мая части генерала Родзянко прорвали фронт и начали успешное наступление вдоль железной дороги Нарва — Гатчина. Они были остановлены всего в двадцати верстах от города. Но и знай это, Куприн воспринял бы вести равнодушно, не понимая, что выбрать, к кому примкнуть: он был во власти психической апатии.

«Незаметно впадаешь в какую-то усталую сонливость, — рассуждал Куприн сам с собой, видя, как даже десятилетняя дочь, которую он звал Аксиньей, а мать — Куськой, присмирела, перестала носиться по саду и с серьезностью маленького старичка подолгу сидит на веранде. — А позавчера? Я заснул на полпути к дому. Сел на скамеечку в сквере и заснул… Что-то будет?..»

Теперь, в пору хронического недоедания, переходящего иногда в настоящий голод, Куприн постиг тщету и малое значение всех прочих вещей сравнительно с великой ценностью, простого ржаного хлеба. Без малейшего чувства сожаления следил он за тем, как в руках мешочников исчезало все нажитое — зеркала, меха, портьеры, одеяла, диваны, шкафы и прочая рухлядь.

Надо было загодя подготовиться к новым испытаниям, и он трудился с самой зимы: ходил с салазками и совочком — подбирал навоз; добывал золу и пепел из печек; всяческими правдами и неправдами раздобыл несколько горстей суперфосфата и сушеной бычьей крови; пережигал под плитой всякие косточки; лазил на гатчинскую колокольню и набирал в мешок голубиного помета, хотя сами голуби давно уже покинули голодный город.

Любимому саду пришлось потесниться: под картофель Куприн выкопал двенадцать шестилетних яблонек, уже начавших приносить плоды. Весь огород занимал теперь 250 сажен. И урожай оказался небывало обильным. Куприн собственноручно снял тридцать шесть пудов картофеля — огромных, чистых, бело-розовых клубней, вырыл много ядреной петровской репы, египетской круглой свеклы, сельдерея, репчатого лука, грачевской моркови, чеснока.

Трудился из последних сил. Нароет ведро картофеля, отнесет для просушки на чердак. А потом сидит на крыльце, ловит разинутым ртом воздух, как рыба на берегу, глаза косят, и все идет кругом от скверного головокружения, а под подбородком надувается огромная гуля: нервы никуда не годятся. Но теперь можно было во всеоружии встретить холодную суровую зиму, не страшась дрожания рук и накатывающейся слабости. Голод уже не грозил их маленькой семье.

Разочарованный неудачей с общерусской газетой, Куприн теперь уже сам не хотел никакого выбора и покорно отдавался течению событий: будь что будет…

Доходили до Куприна слухи о возможности бежать из России различными путями. Были и счастливые примеры, и соблазны. Хватило бы и денег. Но он сам не понимал, что именно — то ли обостренная любовь и жалость к родине, «шестое чувство», то ли ненависть к массовой толкотне и страх перед нею, то ли усталость, или просто темная вера в судьбу, фатум сделали его покорным ходу случайностей.

Вечерами за кофе, сваренным из сухой морковной ботвы, с песочными пирожными из овсяной муки Куприн подолгу рассуждал о происходящем с Елизаветой Морицовной.

— Нет-нет, никуда из нашей Гатчины мы не двинемся, — твердила жена.

— Да, Лизанька, — подхватывал, горячась, Куприн, — эмигрантов можно только пожалеть. Именно: сердечно пожалеть. Вот мы — голодные, босые, голые, но на своей земле. А они? Безумцы! На кой прах нужны они в теперешнее время за границей, не имея ни малейшей «духовной опоры в своей родине! Хочется их спросить: да куда это вас, дурачков, занесли страх и мнительность?..

— Им не позавидуешь, — качала головой Елизавета Морицовна.

«Как она сжалась, уменьшилась от переживаний и недоедания», — с грустной любовью подумал Куприн и, нежно погладив ее руку, добавил:

— Мне они представляются чем-то вроде гордых нищих, запоздало плачущих по ночам о далеком, милом, невозвратном отчем доме и грызущих в отчаянии пальцы…

Между тем грозные события не обошли и маленькую Гатчину.

11 октября 1919 года армия Юденича перешла в наступление на Нарвском направлении и приближалась к Петрограду.

Куприн сразу же почувствовал тревожное шевеление в городе. На станцию прибыл эшелон полка, набранного в Вятке, и остановился за чертой посада, в деревянных бараках. Вместе с дочкой Куприн отправился поглазеть на неожиданных гостей.

Солдаты делились с голодными гатчинцами мукой и хлебом, балагурили, пиликала гармоника. «Все на подбор такие же долговязные и плотные, такие же веселые и светло-рыжие, и с белыми ресницами, как Шаляпин», подумалось Куприну.

Два дня слышалась отдаленная канонада, но затем затихла. 15 октября, встав по обыкновению часов около семи, на рассвете, Куприн потихоньку налаживал самовар. Домашние спали. Но едва разгорелась в самоваре лучина и Куприн уже готовился наставить коленчатую трубу, как над домом ахнул плотный пушечный выстрел, от которого задребезжали стекла в окнах.

— Да, это посерьезнее недавней канонады, — пробормотал он, подымая с полу выроненную трубу.

Куприн снова наладил самовар. Но только лишь занялись и покраснели угли, как грянул второй выстрел. Весь дом проснулся. Пальба продолжалась целый день до вечера, с промежутками от пяти до пятнадцати минут. Красная Армия обстреливала Балтийскую дорогу.

Белые молчали, потому что не хотели обнаружить себя. Их разведка выяснила, что путь на Гатчину заслонен слабо. Северо-западная армия Юденича выжидала сумерек.

Не зная, куда девать так нестерпимо тянувшееся время, Куприн решил, что именно теперь необходимо вырыть из грядок оставшуюся морковь. Корни разрослись и крепко сидели в земле. Он хватался пальцами за головку, тянул, но не было сил. Но как бахнет близкий пушечный выстрел и звякнут стекла, то поневоле, с кряком Куприн выдергивал из гряды крупную, толстую красную морковину. Десятилетняя Аксинья, длинноногая, сероглазая, зараженная общим сжатым волнением, с упоением помогала отцу, бегая с игрушечным ведром из огорода на чердак и обратно. Ее перехватывала Елизавета Морицовна и тащила в дом, где уже успели забаррикадировать окна тюфяками, коврами и подушками. Но девочка опять убегала к отцу.