на большой тракт.
Однако этот разговор что-то пробудил в юном Ван Гуре.
В нем уже некоторое время крепла невеселая уверенность, что он либо убьет Карнела, либо сойдет с ума. Убить было несложно – Ван Гур молод и силен, а каретнику доходил шестой десяток, однако за убийство хозяина Ван Гура ожидала виселица.
Слова солдата изменили направление его мыслей. Рамки возможностей точно раздвинулись от ключевого слова: грубость. Карнел был груб с Ван Гуром – запредельно и беспрестанно груб. А солдат сказал, что грубость порождает грубость. Более того, решил Ван Гур, грубость заслуживает ответной грубости.
Убийство – это все же чуть больше, чем простая грубость, к тому же оно позволяет жертве сорваться с крючка. Убитому не приходится до конца дней жить с ощущением претерпленной грубости, невидимой замаранности, с воспоминанием, что с тобой обошлись как со скотом.
А вот все, что меньше убийства, все, что оставит жертву в живых, очень даже сгодится. Таким образом, Ван Гуру для изучения и раздумий досталось обширное меню разнообразных грубостей.
Лежа на соломенном тюфяке на сеновале, подмастерье обдумывал месть и с завистью вспоминал непринужденную уверенность, с которой солдат расселся у них на лестнице, выставив высокие сияющие сапоги. Если ты носишь форму и шикарные сапоги с красной полосой, люди поостерегутся обзывать тебя всяко-разно.
На следующий день Ван Гур решил, что разорвет свой контракт и запишется в армию. Его распирал энтузиазм при мысли об армии, где существуют нормы поведения, где чтят мораль да еще и выдают прекрасную обувку.
Прежде чем уйти, Ван Гур раздобыл металлический прут и притаился в предрассветных сумерках в крытом проходе между домом и сараем. Когда Карнел, возясь с ширинкой, вышел, как всегда, отлить с утра, Ван Гур ударил его прутом по затылку. Оттащив оглушенного каретника в сарай, он привязал его к ко́злам, связав руки и ноги, и стал ждать, когда Карнел придет в себя.
Когда каретник очнулся, моргая и постанывая, он начал умолять отпустить его.
– Я же просто шутил, Ван Гур! – кричал он.
– Теперь я для тебя Ван Бог, – ответил Ван Гур, проделывая со своим хозяином нечто неслыханно грубое, чтобы каретнику и в голову не пришло донести на него властям или пожаловаться на разорванный контракт.
Позже он услышал от знакомого, что Карнел охромел и еле ходит. От этой новости Ван Гур засмеялся:
– Хи-и-и – хи-и-и – хи-и-и!
Но даже в армии проблема грубости возникала прискорбно часто. Грубые иностранцы размахивали юридическими документами, написанными по-иностранному; грубые рядовые ставили под сомнение его, Ван Гура, обращение с пленными; грубые хозяева салунов надоедали ему требованиями заплатить по счету; грубые проститутки шептали непристойности ему в уши, пока Ван Гур старался сосредоточиться, а однажды запредельно грубый пьяница в лисском пабе позволил себе снисходительно бросить:
– Сколько тебе лет-то, приятель? Небось, сороковник ломится? По виду сороковник. И даже не капитан до сих пор? Чего ж не производят? Не ценит тебя белая кость?
В какой-то момент сдержанность уступает инстинктам. Грубость порождает грубость и заслуживает ответной грубости, а при необходимости, как считал Ван Гур, он способен быть грубее всех на свете.
Лифт, позвякивая цепью, спустился с четвертого на третий и на второй.
Лейтенантишка вернулся к теме ремонта сапог. Хотя Дора (шлюха, для которой он урвал целое здание), к сожалению, не владеет сапожным ремеслом («Нет смысла к ней ходить, уж не взыщите»), он, «лейтенант» Барнс, случайно знает приличный магазин кожаных изделий на Сейбл-стрит. Вот там хозяин настоящий профи. Ван Гуру обязательно нужно к нему сходить – прекрасный мастер!
– Схожу, – пообещал Ван Гур, потирая большим пальцем одну из своих изумрудных запонок.
Прежним владельцем этих побрякушек был узкогрудый доктор-лоялист из Хиллс. Доктор отклонил решительное требование сержанта сдать оборудование и лекарства, поэтому Ван Гуру пришлось открывать шкафы его головой и, в качестве урока, оштрафовать его вот на эти прекрасные запонки.
– Ты был груб, – сказал он доктору, надавив носком сапога на солнечное сплетение хлюпика, пока тот лежал на полу своего кабинета, окровавленный и плачущий, – и нарвался на ответную грубость с моей стороны. Надеюсь, теперь ты усвоишь, что не тебе со мной тягаться в грубости?
Так вот, Ван Гуру показалось, что «лейтенант» бросил чертов носовой платок, или чертову розу, или чертову шляпу, или другую чертову безделку, которыми бросаются школяры в знак крайней досады. Но Ван Гур не собирался раздавать пощечины, как богатые щенки при выяснении отношений. Он так отделает этого барчука, как тому и во сне не снилось, а после заставит смотреть, как он будет трахать его шлюху.
Выйдя из лифта, сержант сказал:
– Знаете, лейтенант, для меня, старого солдата, настоящее удовольствие учиться у такого умного и утонченного джентльмена, как вы.
Широкая улыбка на покрытом шрамами, кривым от старых переломов лице ободрила Роберта. В его душе затеплилась надежда: вот человек, который не боится сохранять позитивный настрой!
– Не сомневаюсь, что и мне есть чему поучиться у вас, – сказал он Ван Гуру на прощанье.
Сержант словно бы засомневался и покачал головой, но отозвался:
– Хочется надеяться, лейтенант.
Отель «Метрополь»: Семнадцатая
Талмейдж XVII выскользнула из лифта вслед за двумя военными и пересекла развернувшийся павлиньим хвостом вестибюль, неслышно ступая по васильковому ковру. Оказавшись у стойки консьержа, Семнадцатая вспрыгнула на стол и улеглась на поднос с исходящей почтой. Отсюда она прищуренными глазами следила за входившими и выходившими двуногими. В прежние времена богатые туристы и путешественники останавливались повосхищаться белоснежной кошкой, погладить ее ушки и почесать под шейкой; теперь это делали солдаты.
– Будь благословенна, подруга, – сказал какой-то солдат, проведя кончиками толстых пальцев по нежному, длинному меху Талмейдж вдоль хребта. – Какая же ты красавица!
Нельзя было отрицать, что Талмейдж XVII на редкость хороша собой. Она стала всего второй (после Талмейдж Третьей) кошкой в истории «Метрополя», но постоянные постояльцы сходились во мнении, что это самая умная, самая красивая и самая кровожадная Талмейдж на их памяти.
Семнадцатую доставили в «Метрополь» по традиции в последние дни Талмейджа XVI. Семнадцатую только-только забрали от матери, а Шестнадцатый, страшно исхудавший от рака, уже почти не двигался, скорчившись на фиолетовой атласной подушке в кабинете управляющего. Шестнадцатый зашипел на нее, не поднимаясь, но крошечная наследница сидела рядом как ни в чем не бывало и ждала. Даже печалясь об умирающем коте, работники отеля отдавали должное ее невозмутимости.
На следующую ночь Семнадцатая спала на собственной новехонькой подушке фиолетового атласа.
Это было четыре года назад. Кошечка выросла в роскошное пушистое облако, настоящее воплощение обволакивающего уюта, ожидавшего постояльцев в «Метрополе». Она беспрепятственно ходила по передним и служебным комнатам, по вестибюлю, офисам, прачечной, ванным и подвалу и ездила на лифте вверх и вниз, когда душа пожелает. Что бы ни происходило в «Метрополе», Семнадцатая всегда оказывалась в центре событий – сидела в углу, сворачивалась в нише, выглядывала из-за решетки радиатора, куда умудрялась пролезть. Некоторые горничные называли ее Прекрасной Шпионкой и шутили, что если бы кошка могла понимать слова, в отеле не осталось бы секретов от Семнадцатой.
Другие горничные прозвали ее Истребительницей. Весь отель, и особенно горничные, обожали Семнадцатую, расправившуюся с давней проблемой «Метрополя» – грызунами. К концу правления Шестнадцатого мыши и крысы, будто почуяв его немощь, наводнили великолепный отель. Семнадцатая положила этому конец. В первые дни ее царствования горничные поутру находили по шесть-семь растерзанных крыс, предусмотрительно выложенных в ряд у мусоропровода. Среди персонала ходила шутка, как они рады не враждовать с Семнадцатой: представить только, что она сделает с тем, кого невзлюбит!
Напротив стойки, где на подносе для почты возлежала Семнадцатая, находилась зона отдыха с креслами, ломберными столиками, широколистыми растениями в кадках, серебряными плевательницами и барным шкафом, за которым следил бармен в фиолетовой униформе. Стена за зоной отдыха рябила от ниш, где были выставлены чучела «удалившихся на покой» Талмейджей. Они сидели за огромной решеткой в своих величественных белых шубках, замершие в полном расцвете сил, со стеклянными, широко открытыми глазами. Шестнадцатый соседствовал с Пятнадцатым, а справа оставалась пустая ниша. В отличие от других Талмейджей, как замечали завсегдатаи «Метрополя», Семнадцатая вела себя подчеркнуто безразлично по отношению к выпотрошенным телам своих предшественников: она ни разу не запрыгивала в ниши лизнуть былых собратьев, никогда не выгибала спину и не распушала хвост при виде чучел котов. Впрочем, когда она вытягивалась на одном из кресел, ее прищуренный взгляд порой останавливался на пустой нише справа от Шестнадцатого, но с кошками трудно сказать, куда они смотрят. Кажется, они скорее дремлют, чем наблюдают.
– Хорошая кошечка, – сказала горничная, смахивая пыль вокруг подноса и почесав Семнадцатую под шейкой. – Хорошая кошечка. Какая у нас красивая шпионка! Будь благословенна, подруга.
Семнадцатая замурлыкала и потянулась, но, даже повернув голову к горничной, продолжала следить за вестибюлем.
Два военных, ехавших с нею в лифте, прошли через стеклянные двери, разойдясь на улице в разные стороны.
Через минуту-другую в вестибюле появилась вторая пара людей, которые предпочли спуститься по лестнице. Возле зоны отдыха они остановились. Старик повернулся и оглядел стену с Талмейджами. Его спутник продолжал твердо поддерживать хозяина под локоть. Хвост Семнадцатой заметался из стороны в сторону.