Курбан-роман — страница 11 из 43

Поскольку в комнате университетского общежития было не так много места, я решил мысленно развешивать иероглифы на деревьях. Осенние деревья сами по себе – иероглифы, но похожи и на людей. Вскоре я начал узнавать их в лицо. По оттенкам крон-кимоно я начал определять их пол.

Дело дошло до того, что по утрам и по вечерам, выходя подышать свежим воздухом и попутно заучивая незнакомые слова, я здоровался со своими новыми друзьями-деревьями. Здравствуйте, уважаемый, здравствуй, уважаемая, и ты здравствуй, дружище…

Каково же было мое изумление, когда в однажды я увидел, что мои друзья чем-то очень озабочены. Странная тревога просто пропитывала воздух.

– Что случилось? – спросил я.

Оказывается, наступала пора, когда деревья расстаются со своим нарядом. Для японцев это особенно болезненно. Вы бы знали, как они чтят традиционную одежду! Но самое неприятное заключалось в том, что я ничем не мог ободрить их. Будь они французами, я бы погладил их по щекам. Однако для японцев такое обращение неприемлемо. Даже на вокзале они не позволят себе дружеского прикосновения.

Вот так за своими занятиями я не замечал, как порывы ветра становились все отчаяннее.

Я лишь мог согнуться в традиционном уважительном поклоне, выражающем скорбь и сочувствие к большому кленовому листку, но тот сорвался с места и, показав мне красный воспаленный язык, улизнул в ближайшую подворотню.

Это было что-то новенькое. Свернув за листом под арку, я вдруг наткнулся на переплетную мастерскую. Гуляя многочисленными переулками вокруг своего дома, ранее я никогда не замечал поблизости какой-либо мастерской…

Я даже вскрикнул – таково было мое изумление перед явившимся знаком. Впору было бежать собирать листья и нести их в переплет. Но мастерская была закрыта, а над серой входной дверью висел недремлющий глаз циклопа киотского – сигнализация.

Что-то подсказывало, что примыкающее к мастерской здание мне знакомо. Обойдя его, я убедился в своем предчувствии. Это была почта, посещаемая мной регулярно.

2

Августа уже несколько месяцев жила под бдительным присмотром санитаров в клинике на улице Июльских дней. Раньше эта клиника считалась образцовой, лучшей из всех подобных учреждений для душевнобольных. Теперь нянечки огрубели, а в углах комнат, там, где обычно штукатуры оставляют пустоты, появились трещины.

Августу привезли на принудительное лечение, забрав прямо из парка, где она в чем мать родила пугала мамаш грудных детей.

Августе 28 лет, так записано в личном деле. Имя ей дали в честь месяца, в который она появилась в клинике. Она хороша собой. Ее болезнь не прогрессирует, но и не поддается лечению. Когда ее привезли, врач попытался поговорить с ней.

– Как тебя зовут, девочка?

– Не знаю…

– Где ты живешь?

– Я не помню…

И все в том же духе. Только некоторые предметы вызывали у Августы всплеск каких-то эмоций.

Так, например, в столовой она подолгу разглядывала чашки, или, когда по утрам медсестра-аспирантка Эва раздавала больным письма, в глазах Августы светилось томительное ожидание.

Практикующей аспирантке Эвелине было поручено заниматься с Августой. Развивать ее память. Обучать письму и таблице умножения. Но за несколько недель занятий из всего алфавита Августа запомнила только две буквы А (Августа) и Я (тоже – Августа). Из всех цифр только первые три.

– Она не хочет ничего запоминать, – протестовала Эва.

– Дай ей конверты и поясни, что на них тоже можно писать. Вот увидишь, что-нибудь да получится.

3

Я очутился перед окошечком, за мутным стеклом которого, как обычно, сидела почтальонша – дама средних лет с узким усталым лицом и черными, не знающими усталости пышными кудрями.

– Добрый вечер, – сухо исполнил я церемонию приветствия. – Простите, вы не знаете, тут рядышком у вас есть мини-типография и переплетная, она работает?

Женщина ответила мне, что она не справочное бюро, хотя ее окошечко уж больно походило на справочное.

Но я не расстроился и решил, что это действительно глупо – спрашивать у нее о таких вещах (откуда ж ей знать?), и что лучше было бы завтра прийти самому, завтра мастерская наверняка будет открыта.

Чтобы как-то сгладить неловкое положение, я стал расспрашивать ее о подписке на периодику, о внутреннем содержании тех или иных газет и журналов.

Она мне предложила самому ознакомиться – почему бы и нет? – тем более уходить не хотелось. В общем зале царил полумрак – низкие потолки, деревянные стойки и столы. Столы, довольно старые, к тому же обшарпанные, запах газет и старой канцелярской бумаги – все это напоминало мне кабинет большого ученого-эрудита и зануды-неряхи.

Пока почтальонша доставала из шкафа толстый каталог, я фантазировал, что когда-нибудь и у меня будет подобное, похожее на почту, жилище.

– Можете посмотреть его в помещении для клиентов, – предложила почтальонша, – ключ сами знаете где.

Комната для клиентов, или зал абонентских ящиков, была мне очень хорошо знакома. Как я уже говорил, я часто посещал почту. Мне писали со всех концов мира, у меня было много друзей, в том числе и в Японии и Китае.

Чтобы попасть в абонентский зал, нужно был вынуть из мешочка ключ, мешочек висел на гвозде у боковой двери, и открыть навесной замок.

Общее помещение, как говорили служащие почты, было еще более низким и мрачным. Я поймал себя на мысли, что шаг за шагом погружаюсь в пласт пыльной истории, в дремучий палимпсест символов. За долгие месяцы занятий японским я проникся восточной культурой и, как мне казалось, пристрастился созерцать. Во всех предметах я искал изысканной красоты. Попадись мне сейчас на глаза хоть одна стоящая вещица, я бы по достоинству оценил ее, особенно на фоне здешней безликости. И такая вещь попалась, но не сразу…


Замок я положил в пакет, и, как только мы переступили порог, он брякнул о железные ящики. Раздался звон, сравнимый, пожалуй, только со звоном японских мечей. Он был такой силы и ярости, что я долго не решался сделать шаг, опасаясь, что следующий удар затаившегося в сумерках самурая придется уже на мою голову. Впрочем, и от первого удара было неуютно.

– Ну что ж вы, не стесняйтесь, проходите, располагайтесь за одним из столов, – предложила тут как тут появившаяся хозяйка помещения.

Впрочем, все столы были сдвинуты в один большой стол-щит, на краю которого лежали стопки свежих газет. Моя рука невольно потянулась к ним, и я, даже не спросив разрешения, взял верхнюю газету.

Сверху, там, где обычно пишут адресата, были написаны буквы “б/л”. Поскольку я был завсегдатаем библиотек, мне было известно, что это такое, хотя до сих пор не могу понять, почему именно “б/л”.

– Когда посмотрите, занесете мне ключи, а каталог можете оставить на столе.

Я остался один в сырой, низкой комнате. Все здесь – особенно ящики, раскрашенные под шахматную доску, и запахи – возбуждало мое воображение. Говорят, что Шиллер для вдохновения держал у себя на столе гниющие яблоки. А Бальзак нюхал кофе…


Я осмотрелся. На абонентском шкафу стояла белая чашка с отколотым краем. Абсолютно белая. Я разглядывал ее около получаса. Сначала сидя, потом лежа на сдвинутых столах. Потом я встал и отошел к окну, чтобы посмотреть с этого ракурса, и уж затем я подошел к чашке, желая подержать ее в руках.


Что я успел увидеть? Чашка стояла не на зеленом (цвет стены), а на синем фоне. Это значит, что за шкафами была еще одна дверь.

Я аккуратно взял чашку и покрутил ее в руках, осматривая со всех сторон. Затем я поднял ее как только мог высоко к потолку, чтобы посмотреть на нее снизу. С внешней стороны дна бледно-коричневой краской было написано: “Ручная работа, фарфор, Братислава”. Чашка была чешская, с тонкими стенками и оттого очень легкая. Она оказалась не совсем белой, а с нежной примесью розового. Изящная, тонкая работа. На верхней кромке остались следы ярко-коричневой помады. Кому она принадлежала?


Не успел я в волнении поставить чашку на место, как в зал вошла почтальонша. Я сделал вид, будто проверяю свой абонентский ящик. Насвистывая, я открыл его.

– О, – как будто удивленно произнес я, – письмо!

Странно, письмо оказалось без подписи. На белом конверте старательной рукой ребенка было выведено всего лишь несколько букв и цифр.

123321 – это индекс нашего почтового отделения и АЯ 123 – это мой абонентский ящик.

“Неужели это письмо очаровательной японки-незнакомки, учащейся, как и я, ходить по слогам нового языка?” – родилась у меня наивная надежда. Девушки, желающей завести знакомство с европейцем и выучить с помощью общения чуждый язык.

Почтальонша ушла. Точнее, я дождался, когда она скроется за дверью. И только тогда судорожно вскрыл письмо. Но внутри конверта ничего или почти ничего не было. Только листок. Осенний листок, одна половина которого была ярко-коричневой, как помада на чашке, как губы той, что прикасалась к фарфоровому обрыву, а вторая половина – ярко-красной, похожей на тот воспаленный кленовый лист, что показал мне язык час назад.

4

Очарованный, я вложил листок в бледно-розовую чашку, создавая нечто вроде икебаны, и приступил к чайному церемониалу (так я называю процесс письма). Моя голова просто бурлила пузырями фантазий, изливая крутой кипяток видений на белоснежный фарфор бумаги.

Время от времени я бросал заинтересованный взгляд на ставшую вазой для икебаны чашку. Мне чудилось, что эта чашка – зашифрованное страстное признание в любви. Стоит только окунуть это зашифрованное послание в воспаленный поток воображения, как все прояснится.

Я уже говорил, что у японцев не принято целоваться. Что уж говорить о следах губной помады!

Предосудительно и даже неприлично выставлять на всеобщее обозрение чашку со следами губной помады. А значит, это не просто признание в любви, а жест отчаянья. Да, скорее это отчаянное признание, связанное с большим риском. Признание на грани жизни и смерти.