Курбан-роман — страница 17 из 43

7

Просыпается Пако от шуршания пеньюара. Это, видимо, покидает Гильермо на рассвете его возлюбленная. Наконец-то Пако может проникнуть в комнату и записать все увиденное. И только шлейф тянется за ней, стирая на тропинке записи Пако. И стирая их из его памяти. Ведь это вовсе не шлейф пеньюара, а одеяло, которое Гильермо стягивает с Пако.

– Проснись, проснись, старик! – тормошит Пако Гильермо. – Если бы ты знал, как ты меня выручил!

– Кто это кричит? – не понимает Пако спросонья. – Что это вообще такое? – в испуге моргает он ресницами. Кому это понадобилось проникнуть в его комнату так рано?

– Ты спас меня, Пако, о, как я тебе благодарен! – твердит свое Гильермо. – Благодарен за то, что ты воссоздал эту волшебную ночь на бумаге. Ты спас меня, дружище!

“А-а! – начинает припоминать Пако, протирая глаза. – Мы же договорились с Гильермо об одной маленькой услуге. И это вовсе не моя комната, а дом Гильермо. Но почему он так нервно ходит по гостиной с помятым листком бумаги и размахивая руками? Да еще что-то возбужденно тараторит? Неужели Гильермо написал за ночь новый рассказ? Вот плодовитая скотина!”

– Спасибо, дружище, – тараторит Гильермо, – спасибо, что записал все, как есть. Теперь-то я уверен, что не схожу с ума. Теперь я разыщу свою прелестную незнакомку. Ты здесь написал, что она вошла в мой сад через калитку. Неужели это прекрасная юная жена банкира Гомеса?

– Кого? – не понимает Пако. – Какая незнакомка, о чем ты таком говоришь?

– Пако, ты просто не представляешь, как ты меня обрадовал. Я даже и надеяться не смел, что на меня может взглянуть такая красавица. Она же известная фотомодель, Пако! Сейчас я тебе покажу ее фото в одном модном журнале.

– Что это за бред, Гильермо? О ком ты говоришь?

– О ней, о ней, Пако! О той, что восхитила тебя этой ночью. Это просто великолепно! – кричит Гильермо. – Это лучшее, что ты написал! Это лучшее, что со мной могло произойти! Я счастлив, Пако! Я чувствую, что опять влюблен. Я полон вдохновения благодаря тебе, дружище. Ты умудрился вернуть мне вдохновение.

С этими словами Гильермо протягивает лист бумаги, и Пако начинает читать какой-то бред. Он читает и глазам своим не верит. Ничего такого он и представить себе не мог.

Впрочем, он о чем-то припоминает. Да, точно, ему снилась пишущая машинка. Пишущая машинка – единственное, что он помнит из сна. Всю ночь его преследовала пишущая машинка в образе гильотины. В образе прокрустова ложа. В образе огромного дырокола. Она гонялась за ним, норовя откусить пальцы рук и ног. Что было, то было, и это не удивительно, ведь он, можно сказать, спал на этой неудобной пишущей машинке.

Но ничего, кроме пишущей машинки, не было. Никакой фотомодели не было и в помине. Неужели бы он, Пако, не запомнил фотомодель? Не запомнил бы такую женщину? А может, этот шутник Гильермо разыгрывает его? Заметил, что он заснул, и сам написал этот рассказ? Или, чего доброго, подсыпал ему в кофе снотворное и теперь будет рассказывать всем эту историю как анекдот?

Хотя, подожди-ка, подожди-ка, что-то мягкое в моем сне действительно промелькнуло, что-то дающее надежду, что-то помимо жестких клавиш чертовой машинки Гильермо. Пако морщит лоб, пытаясь вспомнить хоть что-то еще из своего сна.

А, да, точно, там была мягкая рука, что гладила его по голове, словно хотела внушить ему, Пако, что-то очень важное, хотела успокоить его. И вдруг как гром среди ясного неба Пако пронзает воспоминание: точно, это была рука его матери. Он увидел себя, минуту назад стоявшего рядом с ее постелью, отец забрался своим грузным телом на мать…

Пако не знал, как он там очутился. Просто он вдруг открыл глаза и увидел, что стоит возле большой кровати родителей и смотрит на голых маму и папу. Но те его не сразу заметили. А когда заметили, то жутко перепугались. И вот уже мама гладит Пако по голове:

– Тише, тише, мой хороший, мой маленький лунатик, тише, успокойся. И запомни, ты ничего не видел. Тебе все это приснилось.

– Но я же не спал, мама.

– А ты подумай, что ты спал. А потом забудь этот сон. Сотри его в своей памяти, как стираешь ошибки в тетрадке ластиком. Вот возьми и потри его хорошенечко ластиком.

– Но зачем?

– Потому что об этом нельзя никому говорить: ни сестре, ни учителям в школе, ни лучшим друзьям во дворе. Потому что то, что ты увидел, – большая тайна. – Все это мама говорит таким ласковым, нежным голосом, и ладошка ее такая мягкая, что Пако решает поклясться, что забудет все случившееся. Возьмет и сотрет все, что увидел, ластиком, как просит мама.

8

От нахлынувших воспоминаний Пако аж побелел. Только глаза в недоумении прыгают то на бумагу, то на Гильермо.

А Гильермо, ни на секунду не переставая, благодарит то его, Пако, то ее, Мадонну. Тараторит, не давая Пако возможности сосредоточиться и вспомнить, что же все-таки произошло той далекой ночью. Не дает Пако возможности побыть одному и подумать. Вот почему Пако хочется послать Гильермо куда подальше. Крикнуть ему: “Да пошел ты, не писал я этого текста! Я вообще спал мертвым сном и сейчас сплю. А если ты будешь так навязчиво тараторить, то возьму и проснусь. И не будет этого приключения и в помине”.

Но вскоре Пако понимает, что никогда не признается Гильермо. Ведь его друг так возбужден, так обрадован. Он просто светится от счастья. И ему, Пако, как-то неудобно теперь разочаровывать друга, признаться, что заснул. Что не выдержал бессонной ночи и заснул, как ребенок, прямо в кресле, а потому этой ночью он ничего не мог видеть. И что он вовсе не может печатать на машинке, он вообще отродясь на ней не стучал. Он ведь всегда пользуется карандашом и ластиком, когда его манит к себе лунная белизна бумаги.

Баскетболисты(Из цикла «Провинциальная солянка»)

Боря Батистов – двухметровый детина, с вытянутыми коленками щек, с ногтями, не стриженными на ногах, и обгрызенными хлеборезкой-зубодробилкой на руках, постоянно находился рядом с мамкой-нянькой. Варила ли она суп или лук, или яйца в луковой шелухе, что так похожи на трусы (белок) в стиральной машине и в кале (желток), когда они стираются вместе с носками.

– Ну, и слава Богу, – говорила мамка-нянька Бори Людмила Васильевна своей давнишней знакомой Алине Николаевне.

Они встретились на рынке, где Людмила Васильевна два раза в неделю торговала бижутерией, зазывая беззубым ртом буржуев, имеющих деньжата ещё и на косметику от «Китай-Диор» и «Инь-Янь-Лоран», и куда, скрипя своими костями, заглянула Алина Николаевна купить непригодной для чипсов картошки.

– А за все надо говорить «слава Богу». За хорошее и за плохое, – говорила Алине Николаевне Людмила Васильевна.

– Ты что! – возмущенно удивлялась соседка. – У тебя вон какое несчастье. Сын-то у тебя вон какой-сякой!

– Сын у меня, слава Богу, со мной сидит. А мне и хорошо. Старая я уже стала. А сын у меня, слава Богу, инвалид детства и в женщинах других не нуждается.

Было заметно, как после этих слов изменилось выражение лица Алины Николаевны. Словно осунулась, почернела, как нежилая изба, в которой уже давно не жила улыбка.

– Все-таки эгоистка ты, Людка, – нашла в себе силы защищаться Алина Николаевна, – твой сын, можно сказать, импотент одинокий. А ты Бога прославляешь. А Бога-то нет, это уж я точно знаю – нет его… Иначе бы не допустил он такой несправедливости для невинного душой и телом чада твоего.

Раньше та же Алина Николаевна, это Людмила Васильевна запомнила хорошо, чуть что, стоило, например, ей, Людке, подвернуть ногу или ушибить поясницу, возмущалась: что ты смеешься, что ты смеешься, тебе Богу надо молиться, а ты радуешься своему горю.

Впрочем, с того времени прошло много лет. А, как известно, время меняет взгляды людей на противоположные. Поменялись они и у Людмилы Васильевны. А потому опять друг против друга стояли женщины, взгляды которых на жизнь абсолютно не совпадали. Как у тех протестанта и католика, что обратили друг друга каждый в свою веру.

Но несмотря на всю их непохожесть, у женщин была одна общая тайна, о которой окружающие не догадывались, и которую они тщательно старались от окружающих и, похоже, даже друг от друга, скрывать.

Сыновья обеих когда-то учились в школе-интернате для слаборазвитых детей.


Сын Людмилы Васильевны Боря получил родовую травму и появился на свет полумертвым. Тело пепельное, как у котенка, глаза прикрыты поцелуями полурожденной смерти.

Но врачи, чтобы не удручать статистику детской смертности стали откачивать Борьку. Опускали его то в холодную, то в теплую воду. Чередовали, образно выражаясь, утюг со льдом, вызывающим ощущения острые, словно это был не лед, а нож для рубки льда.

И в конце концов они добились своего: Боря, открыв глазенки, глотнул глоток воздуха и заорал благим матом: где мамкины деньги?!. Тогда Людмила Васильевна была безмерно счастлива, как соленое теплое море, и благодарна медперсоналу, за то, что тот спас ради этого моря ее сына. Она ещё не знала, что во время клинической остановки сердца часть мозга её Бориса (Борис от слова «борись») успела атрофироваться. И что лед с утюгом будут самым легким и сладостным испытанием для её отпрыска в жизни. А самым тяжелым и мучительным будет жизнь, от которой, сами знаете, бросает то в холод, то в жар постоянно.

Тогда еще Людмила Васильевна не догадывалась, что все скопленные непосильным трудом сбережения рано или поздно придется отдать чуточку чутким врачам – на лечение.


Мишку назвали так непонятно почему – может быть, из-за гримаски на сморщенной, как у старого ботинка, коже лица, только что просунутого в приоткрытую дверь жизни. А может быть, в честь одного из тюремных закадычных дружков отца.

Отец Мишки Нивматуллина, муж Алины Николаевны, был пьяницей и уголовником со стажем. В редкие годы, когда он пребывал дома, он часто пил и чересчур сильно ворошил своего сына по кучерявой голове, отчего мальчик рос нервным. Отказать Мишка отцу в его доброте из-за неимения силы не мог, а потому он огрызался на невинные проявления любви матери.