Курбан-роман — страница 35 из 43

Вспоминаешь о том, как он позвонил по телефону и пригласил в ресторан “Алые паруса”, о существовании которого ты не подозревала, но почему-то вздрогнула… О том, как шла на встречу в неизвестное место, где у вас было назначено свидание. Даже не шла, а бежала. Бежала, потому что опаздывала. Опаздывала, потому что долго красилась и выбирала наряд. Яркий макияж и красный костюм показались подходящими. Но высокие каблуки мешали бежать, потому что ноги на таких тонких шпильках – “сейчас я упаду” – дрожали, будто ты вновь идешь по шатающейся доске трапа над темными потоками. По твоим мечтательным подсчетам этот старик как раз мог оказаться тем первым моряком. Ты старалась изо всех сил двигаться как можно быстрее, и чтоб никаких подтеков пота и туши. И никаких намеков на тушу быка – “идет бычок качается”.

Но ты все равно опаздываешь на пятнадцать минут. Официант говорит, что старик ушел пару минут назад, не доев бифштекс с кровью. Ты пытаешься найти его на набережной, у пивной забегаловки с красными раками и мордами и даже в самых злачных местах. Идешь уже медленнее, вглядываясь в лица и души мужчин: капитанов и матросов. Теперь тебе кажется, что время течет по-другому…

Психолог посоветовал тебе ходить во всем ярком, чтобы мужчины заглядывались. И ты одела красное, и тебя разглядывают с интересом все, кроме матросов мореходки в синих беретах, что так привлекают внимание проституток и вдов… Синие шапочки с помпошкой – образ твоей первой, с помпой, любви.

16

Потрясающая история потому, что тем матросиком, к которому ты ходила на учебный фрегат, мог вполне оказаться и я. Я ведь тоже учился в мореходке и тоже носил синюю шапочку-берет с белым помпоном.

Я тоже, как и многие мои сокурсники, водил во время дежурства в каюту девиц. Проституток и школьниц-нимфеток, отчаянно жаждущих первой любви. Разве разберешь в темноте бара, кто здесь проститутка и где здесь любовь, хоть первая, хоть вторая.

Сколько их было? Я начинаю мысленно загибать пальцы, вспоминая и ловя себя на мысли, что многих лиц и тел в сумерках баров, улиц, коридоров и кают я так и не разглядел. И еще думая о тех, о расставании с кем я пожалел. И так и не смог никого вспомнить, никого, кроме тебя.

– Ты, кстати, чем-то похож на того матроса, – вдруг делает для себя неожиданный вывод она. – Поэтому, может быть, я на тебя запала. Только прошу: не оставляй меня, как они, – за палубой.


Удивительно, как сближает секс, как ты раскрылась! Но для меня неожиданным откровением твои слова не стали. Мы ведь все тогда были похожи. Все на одно лицо, с короткой стрижкой. В униформе, одинаковые по комплекции. И в конечном итоге неважно, кто это был. Может, я, а может, мой друг Марк.

Но опять я этого не говорю. Я уже вообще почти ничего не говорю. А только курю, все более погружаясь в сигаретный морок и еще в свои мысли. Отдаляюсь, скрываюсь вместе с сигаретой в морском тумане…

Это бегство – не проявление ли оно моей нелюбви? Ведь ты говоришь такие важные для тебя вещи – скобка на зубах приучила тебя говорить только самое важное. “Lady sings the blues” – несется с катушек вслед за тобой. Эта песня контрапунктом-рефреном преследует всю твою речь, все твои откровения.

“Lady sings the blues, nothing more…”


Билли Холидей – мое чудо света.

Леди поет блюз. Ничего более. Леди поет блюз, потому что ей плохо. Я говорю вам: она знала мужчину. Я говорю вам: она чувствовала боль. И теперь она уже никогда не будет петь Ничего, кроме блюза. Как бы ты ни просил…

– примерно так, если передать вкратце.


– О чем ты сейчас думаешь? – вдруг прервав поток моих мыслей и песню божественной Холидей, спросила она.

Спросила, потому что не знала, не понимала языка мужских жестов.

Я промолчал.

– Что ты обо мне думаешь? – продолжала настаивать она, исправив вопрос на тот, что действительно ее интересует. И почему все женщины рано или поздно задают этот дурацкий вопрос?

– Ты хорошая, – сказал я, не зная, что еще ответить. – Ты просто классная и падшая.

– Не говори так.

А я трус, я подлец, как и все мужчины. Я бежал от любви и нежности к проституткам, к тысячам других женщин. Ведь мужчины подсознательно выбирают тех, кто их не любит, – чтобы потом не чувствовать себя подлецами.

Так я подумал, а сказал, что я, при любом раскладе, хуже ее и что нам пора выкарабкиваться.

И я начал выкарабкиваться, высвобождая свою затекшую и превратившуюся в бревно руку из-под острого подбородка – “подожди-ка”.

Так я начал выкарабкиваться один. А тебя пока побоку. За борт.

“No more lovers” – “Никаких больше любовников”. “That's why I'm lonesome” – “Вот почему я одинок” – блюз Биг Боя Крадапа. Вой большого мальчика – тому подтверждение.

17

Извини, но женщине не место на корабле одинокого морского волка, что пока безрезультатно ищет свою пристань. Возможно, из-за неразборчивых связей.

Извини, я ничего не могу поделать, решаю я для себя, раз уж я “сорвался с якоря”. Разве только – залечь на дно. И лучше за меня не цепляться. Не ложиться на мою ключицу подбородком, щекой – “подожди-ка”, – я освобождаюсь от твоей тяжести. Не касаться постоянно меня губами. Не цепляться за меня, как скобками, своими губами. “Unchain my heart” – “Освободи от цепей моё сердце” Рэя Чарльза и тут же “Born to lose” – “Рожденный терять”.

– Лучше на меня не полагаться, я пойду ко дну один, я беру этот грех на себя, – шепчу я, не понимая к чему. – Ведь грех всегда на том, кто первый решает расстаться. Ты не падшая, ты классная, ты просто ангел. “You're gonna miss me when I'm gone” – “Ты будешь скучать по мне, когда я уйду”, – Мадди Вотерс, исполнитель блюзов. “И не говори о своей любви” – “And don’t say about your love”.


Высвободившись, я медленно поворачиваюсь набок, кренюсь, словно черпнувшее изрядной порции пенной волны судно, – все круче и круче влево, – и вот я, перевернувшись, уже иду вниз лицом, погружаюсь на самое дно, в мягкий ил подушки. Зарываюсь ребрами и ключицами в хрустящий песок матраса, словно скелет изъеденной кистеперой рыбы, словно остов гигантского корабля или синего кита.

“Ghost of yesterday” – “Призрак вчерашнего” и “Trav'lin all alone” – “Путешествуя в одиночестве” Билли Холидей.

А ты все еще говоришь, говоришь о второй любви, об одном проценте, который ты увидела в старике от первого матроса, и попыталась зацепиться. А я чувствую, как мое сознание и веки тяжелеют, погружаясь в бытие сна… До моего мозга, как до моллюска в закрытой раковине, доходит только один процент из всего сказанного тобой. Потому что уже утро. И твои слова сливаются с гулом портового колокола – значит, точно утро.


Светает, легкий воздушно-морской оттенок голубого и серого проникает в комнату. И еще рыжие медузы-всполохи зарницы слепящим набатом солнца врезаются в шторы…

В дреме я словно нахожусь на мостке между реальностью и сном. На длинном, длиннющем и узком, оттого что длинный. И вижу яркое-яркое солнце, выползающее из-за горизонта. И тебя, длинноногую, хрупкую. Стоящую на самом краю на каблуках. С копной рыжих волос, растрепавшихся на ветру. “The sun gonna shine in my door some day” – “Солнце будет светить в мою дверь однажды” – все того же Бига Билли Бронзи.

Мост вантовый, подвешенный, напоминающий трап между пирсом и кораблем, и еще от отсвета твоих волос – золотой Сан-Францискский. И я вижу, как ты срываешься с этого моста или бросаешься в Золотой залив. И уходишь вниз под воду, светясь копной волос, стремительно, словно торпеда, поражающая корабль в самое сердце. Словно падающая звезда – самое время загадывать желание…

Наверное, уже не утро, а вечер. Наверное, я проспал весь день. Или в полудреме вижу первые видения, в которых ее рассказ и твоя смерть смешались, переплелись, слились в единое целое.

18

Есть такое мнение, что человек после смерти видит мир призрачно, словно из-под рябящих волн. А я, словно со дна морского, наблюдаю за тобой. Я вижу, как ты ходишь своей нереальной походкой по комнате. Такой странной, невесомой, словно по воде, по глади морской, – ходишь и собираешь разбросанные по полу вещи: жемчужные раковины лифчика, колготки-кораллы красновато-телесного оттенка.

Стираешь влажной салфеткой с семи чудес света своего тела пот и разлитое по бедрам море. И еще косметику с глаз: тени, превратившиеся в тину, коростовый нарост затвердевшей за ту вечность, что мы провели вместе, за приливы и отливы тысячи взглядов, туши. Лицо каменное и бледное. Только все еще сверкающая копна волос, как рыжий йодированный мох.


Ох, уж эта твоя походка, – я даже поймал себя на мысли, что узнаю тебя по походке, мягкой, вкрадчивой и одновременно тяжелой, когда ты идешь навстречу своим очередным крушениям, идешь по длинному мосту, борясь сама с собой, со своими желаниями и страхами, чтобы только еще раз поцеловать меня в щеку на прощание – последняя надежда – или дать пощечину, бросившись с моста. Еще раз напоследок пытаясь удивить и зацепить – решительная неуверенность.

– Милая, это ты? Как хорошо, что ты вернулась, – кажется, улыбнувшись во сне, сказал я. В ответ только шелест то ли волны, то ли собираемой одежды. Будто мы по две стороны зеркальной воды, будто между нами преграда из пропасти.

И поцелуй ее был тоже странным – я это помню, – вроде бы по-утреннему нежный, влажный, но, с другой стороны, тяжелый, как печать, как остатки ночи, придавливающие навсегда своими руинами-волнами.

Поют птицы, – кажется, это они меня разбудили, – шепчутся рыбы и тени: не ты ли там, в углу? Вся природа будто еще разговаривает с тобой, словно со Святым Франциском, весь тварный мир приветствует тебя, обсуждает, осуждает:

– Как ты могла? Зачем, зачем ты это сделала?

И только нам уже никогда не поговорить, не высказаться.


Я вспомнил этот твой прощальный поцелуй сразу же по пробуждении, он обжигал и звенел тяжелым колоколом в пустоте головы и сердца. И еще в ушах, даже по прошествии стольких лет.