то перед нами – довольно редкий образец проникновения в сознание тогда еще вполне молодого музыканта.
А. К.: В последнее время твое имя все чаще и чаще появляется на страницах и советских, и западных джазовых журналов. Однако, несмотря на это, творчество твое практически неизвестно широкой джазовой публике. Расскажи, как ты пришел к джазу?
С. К.: Я начал играть в четыре года, дома. Мы тогда жили в Москве. Потом я учился фортепиано в музыкальной школе. Затем изучал хоровое дирижирование в музыкальном училище, а потом поступил в Институт культуры по двум специальностям – фортепиано и оркестровое дирижирование. Учебу я не закончил, но для меня это абсолютно неважно – я терпеть не могу академизма. У меня просто не хватило терпения учить то, что мне неинтересно.
А. К.: Когда же ты начал играть сам, и что это была за музыка?
С. К.: Мое развитие было вполне типичным для нашего поколения: все мы тогда любили рок. Играл в школьных рок-группах. В то же время я начал слушать и джаз. Поначалу он мне не очень нравился, и я слушал просто из любопытства. Расписание программ «Голоса Америки» было составлено так, что джазовая программа шла непосредственно перед программой рок-музыки. Так постепенно я стал привыкать к джазу. Единственное, что привлекло тогда мое внимание, – Джон Колтрейн и его квартет[78]. Точнее, даже не столько сам Колтрейн, сколько его пианист Маккой Тайнер. Колтрейн тогда мне не очень нравился, но Маккой меня совершенно поразил. Я и не подозревал, что на фортепиано можно так играть. Рок-пианисты тогда играли двумя пальцами, и эффект, который Тайнер на меня произвел, был во многом связан с его техникой владения инструментом, которая мне тогда казалась совершенно недостижимой. Я заинтересовался джазом и сознательно начал играть уже когда закончил школу – лет в семнадцать-восемнадцать.
А. К.: Ты играешь джазовый авангард. Джазовые пуристы всегда утверждали, а некоторые и сейчас так считают, будто для того, чтобы играть авангард – высшую математику джаза, – необходимо пройти арифметику джаза традиционного. Что ты думаешь по этому поводу?
С. К.: Во-первых, я не согласен с самой постановкой вопроса. Я не считаю авангард «высшей математикой», а более ранние стили джаза – арифметикой. Математический подход к искусству кажется мне неверным, даже смешным. Музыка любого вида принимает самые разные формы. В случае джаза есть боп, диксиленд, джаз-рок, авангард и так далее. Когда они достигают определенного уровня, скажем, уровня гениальности, то эти формы сливаются. В каждом виде музыки можно добиться высшего уровня духовности, который переходит любые границы. В каждой музыке есть свои пики и вершины, и я не понимаю, как можно играть только рок, авангард или еще что-нибудь.
А. К.: То есть, ты хочешь сказать, что эстетической градации стилей музыки не существует?
С. К.: Да, пожалуй, именно так. Но только на определенном уровне, когда мы имеем дело с гениальностью. Гораздо интереснее слушать хороший боп, скажем, Макса Роуча[79] или Джорджа Адамса[80], чем неинтересный авангард.
А. К.: То есть, на самом деле речь идет о музыкальном мастерстве?
С. К.: Нет, вовсе нет. Это не музыкальное мастерство. Должно быть чувство духовности. Без него мастерство становится бессмысленным, голым… Более того, я считаю его своего рода деградацией… Есть огромное количество лейблов, которые документируют каждое выступление известного музыканта. Каждый музыкант, который выступает регулярно, дает время от времени, наряду с выдающимися, совершенно заурядные, а то и откровенно неудачные концерты. Но когда Брэкстон или Тэйлор приезжают в Европу, все их концерты записываются, все записи выпускаются, и на каждую прекрасную пластинку приходится пять штук откровенного барахла. Из всего этого потока информации нужно извлечь музыку. Сейчас все пропихивают только одно – авангард и еще больше авангарда. Хорошего в этом ничего нет. Возьмите человека, никогда в жизни не слышавшего авангард: он послушает одну из таких пластинок, и она ему, естественно, не понравится – более того, оттолкнет его. В авангарде, как и в любой другой музыке, есть свои шедевры – вершины, а остальное довольно посредственно. Настоящая музыка, настоящее творчество начинаются лишь над этим уровнем, а там стили уже сливаются.
А. К.: На самом деле, я имел в виду несколько другое. Необходима ли школа традиционного джаза для авангардного музыканта?
С. К.: Трудно сказать. Вопрос осложняется еще и тем, что сейчас довольно трудно очертить эстетические границы авангарда. Европейское влияние может оказаться гораздо сильнее, чем любое иное. Пианист, например, – я говорю о пианистах просто потому, что знаю эту сферу лучше других, – никогда не игравший джаз, но имеющий хорошую музыкальную подготовку, может автоматически начать играть авангард без какого бы то ни было знания джазовой традиции.
А. К.: И, как, по-твоему, это будет хороший авангард?
С. К.: Трудно сказать…
А. К.: Зависит от личности?
С. К.: Да, главным образом зависит от личности. И тем не менее: пианист, который изучил всю «арифметику» джаза, знает все джазовые ходы и пришел к авангарду из-за духовной потребности, может не суметь играть эту музыку. То есть у него будет получаться совершенно механически: он разрушит структуру, создаст некое подобие открытой формы, но все это будет совершенно неинтересно. Сегодня существует новое восприятие музыки, у Сесила Тэйлора подражателей теперь не меньше, чем у Оскара Питерсона[81]. Еще десять лет назад было немыслимо себе представить, что у Тэйлора будут имитаторы – это просто и в голову никому бы не пришло.
А. К.: То есть, сейчас зарождаются новые штампы, новые клише?
С. К.: Да, именно так.
А. К.: Еще один вопрос на эту тему. Твоей школой был не столько джаз, сколько рок. Даже сейчас ты иногда играешь рок.
С. К.: Не то чтобы я играю рок. Иногда я играю с группами, ориентирующимися на «новую волну».
А. К.: Ну а то, чем ты занимаешься сам, твоя основная музыка, она испытывает влияние рока?
С. К.: Да, безусловно. Рок в конце концов – продукт европейской культуры, он развивался в рамках европейской традиции и, хотя в нем силен элемент ритм-энд-блюза, он гораздо ближе белым европейцам, чем, скажем, то, что черные музыканты вроде Лео Смита[82] и его друзей из The Art Ensemble of Chicago[83], называют «творческой музыкой». Почему же в таком случае не играть рок? Если в нем происходят новые открытия, почему ими не воспользоваться?
А. К.: И ты пользуешься?
С. К.: Да, я использую некоторые ритмические структуры, некоторые очевидные структурные открытия. Пользоваться нужно всем, чем можно, главное – чтобы в результате получалось единое органическое целое. Я хочу пользоваться всем арсеналом европейской культуры (смеется). Я хочу играть сарабанды, алеманды, вальсы, жиги, мазурки и полонезы.
А. К.: А как ты относишься к джаз-року?
С. К.: К джаз-року? Говоря догматически, каждый гибрид недолговечен, а джаз-рок – гибрид. Когда он появился, он представлял собой значительное явление, я имею в виду первые пластинки Чика Кориа и Mahavishnu Orchestra[84]. Это была живая и спонтанная музыка. Остальной джаз-рок сейчас – полная чушь, пустая никчемность.
А. К.: Ты говоришь, что гибриды недолговечны, но не является ли и авангард таким же гибридом?
С. К.: Нет-нет, авангард, безусловно, не гибрид.
А. К.: Почему?
С. К.: Во-первых, авангард – это новая идея, а гибрид – не идея, а механическое слияние двух идей. Авангард был рождением новой музыкальной идеи. Подход к структуре и тембрам был абсолютно новым.
А. К.: Не возникало ли у тебя когда-нибудь желания играть нотированную музыку современных композиторов?
С. К.: Да, я всегда хотел. Если музыка хороша, если она мне нравится, почему бы мне ее не играть? С большим удовольствием. Дело лишь в том, что в последние годы я не слышу ничего интересного в области современной музыки для фортепиано. Все мне кажется довольно пустым, и мне представляется, что любой пианист, способный играть новую музыку, в состоянии сесть за инструмент и сыграть то же самое спонтанно. В то же время должен сказать, что дома я нередко играю Рахманинова – с большим удовольствием.
А. К.: В последние пару лет в твоих и чекасинских программах все бо́льшую и бо́льшую роль играет театр. Гротесковые визуальные элементы театра, хеппенинга и клоунады становятся все более и более важными. Что в этом: «пощечина общественному вкусу»? Стремление избежать мертвящего академизма «серьезного искусства», который проник даже в авангард? Или же во всем этом для тебя есть некий глубинный, более существенный смысл?
С. К.: Первый вариант надо мгновенно отбросить. Нет никакой пощечины общественному вкусу, никакого протеста. Эксцентричность нашего поведения на сцене очень легко объясняется. Мы с Чекасиным не раз обсуждали этот вопрос и все время приходили к одному и тому же выводу: для нас поведение на сцене, внешние элементы – всегда продолжение музыкальной идеи. Все, что бы мы ни делали: прыжок, удар по тарелке, топот ногами. У меня слово может перерасти в музыкальную фразу, а музыкальная фраза – в жест, хотя действительно кое-какие из этих жестов, конечно, придумываются заранее. Мне хочется – не знаю, правильно это или нет; кому-то это может нравиться, кому-то нет, – но мне хочется испытывать кайф, получать удовольствие от концерта. И я хочу, чтобы удовольствие, кайф испытывала и публика – если ей этого хочется, конечно. Многие люди по той или иной причине получать удовольствие не в состоянии, они все воспринимают абсолютно прямолинейно. Анатолий Вапиров, например, просто не воспринимает эксцентрику на сцене. Он к своей музыке относится серьезно, академически. Так, наверное, и надо, у него на этот счет есть собственное мнение. Но мне во время выступлений в его ансамбле хочется напялить красный клоунский нос и начисто уничтожить всю эту серьезность. Почему нельзя играть с красным клоунским носом? Разумеется, публика будет реагировать уже совершенно иначе. Мгновенно установится контакт. Я люблю театр, и много ра