Курехин. Шкипер о Капитане — страница 19 из 56

росы: о характере того искусства, которым «вы занимаетесь», о встречах с иностранцами. «Вы ведь понимаете, в какое напряженное время мы живем, как обостряется идеологическая борьба, сколько врагов у нашей Родины. Вы ведь патриот?». Вопрос о патриотизме меня, признаться, поставил в тупик. Не то, чтобы я не считал себя патриотом, но, каким бы ни было мое отношение к родине, оно было иным, чем у этих господ, и обсуждать его с ними у меня не было ни малейшего желания. Я пробормотал в ответ нечто маловразумительное, что мой собеседник принял за согласие и тут же пошел в наступление. Он предложил мне с большей или меньшей регулярностью встречаться и – письменно или устно, как мне будет угодно – рассказывать им о своих встречах с иностранцами и о настроениях в среде моих знакомых литераторов, художников, музыкантов. «Вы ведь преподаватель, человек, работающий на идеологическом фронте воспитания нашей молодежи, и потому сознательный. То, что вы увлекаетесь искусством – замечательно, но ведь вы и сами понимаете, что уровень сознательности и идейной стойкости не у всех одинаков. Поймите и нас. У нас тоже своя работа. Мы должны охранять безопасность родины, и делать это без помощи сознательной части общества невозможно. Вы ведь не откажетесь нам помочь?»

Во всем этом разговоре в Красном уголке Дома Пионеров – с его горнами, барабанами, красными знаменами, вымпелами, стенгазетами и прочей идеологической мишурой – было нечто ирреальное. И вместе с тем реально страшное. О том, чтобы ответить согласием и делать то, чего от меня хотят эти люди, для меня и речи не было. Однако решиться сразу идти на откровенную конфронтацию я не мог, и потому – как, впрочем, мне и советовали – отвечал уклончивым отказом: мол, к такой работе не готов, не могу, не хочу и не буду. Он решил, что для начала с меня достаточно, что «дожать» можно будет при повторной встрече, и отпустил с Богом.

При повторной встрече, где-то через неделю, выставленные против меня силы были удвоены. Кроме уже знакомого собеседника появился его коллега, постарше и возрастом, и званием – представился майором. Усилилось и давление. Среди прочих вопросов появились и те, которые призваны были показать, что кольцо вокруг меня сжимается. Меня спросили, знаю ли я Севу Новгородцева с Би-би-си. «Ну, знаю, конечно, как радиоведущего. Кто же Севу не знает? Но лично не знаком», – ответил я. Что было чистой правдой. Севу я тогда еще действительно не знал. Затем меня спросили, не знаю ли севиного коллегу, ведущего джазовых программ Алексея Леонидова. Я внутренне напрягся, но так же спокойно ответил, что, мол, да, тоже знаю как радиоведущего, программы иногда слушаю. В конце концов, подумал я про себя, переписку я веду с человеком по имени Лео Фейгин – издателем, а не радиоведущим. Пусть докажут, что я знал, что Лео Фейгин и Алексей Леонидов – одно лицо. Однако, судя по тому, что вопросы на эту тему прекратились, я понял, что, скорее всего, этого они и сами не знают, и что миф о вездесущести слегка преувеличен.

Вновь пошли уговоры о сотрудничестве, давление нарастало, причем нажим шел главным образом по линии моей преподавательской работы: «Как же так, идеологическая сфера, воспитание детей и такая несознательность?» Тут я уже не выдержал и сказал, что если вопрос ставится таким образом, то я совершенно спокойно готов от своей работы отказаться, и так же, как многочисленные мои товарищи, пойти сторожить или кочегарить. Причем говорил я это совершенно искренне и с полной готовностью. Я и без того уже испытывал определенную неловкость, чувствовал, что со своей преподавательской работой «шагаю не в ногу», выбиваюсь из общих стройных рядов «поколения дворников и сторожей».

Не то, что бы я рвался мести улицы метлой или кидать уголь в топку. Но сомнений в том, что я предпочту, будучи поставленным перед выбором – стукачество или увольнение, у меня не было ни малейших. Эту решимость мои собеседники сразу почувствовали очень хорошо. Она для них была неожиданна – очевидно, моя мягкость и некатегоричность во время первой беседы дали им возможность предположить, что я просто слегка ломаюсь, набиваю себе цену или не могу решиться. Почувствовав, что за мягкостью манер стоит твердость позиции, они (в особенности майор) сильно разволновались. Он начал довольно грубо давить, но быстро взял себя в руки.

И тут из их колоды появился козырь. «Знаете ли вы имярек?» – называют имя моего живущего далеко от Ленинграда институтского однокурсника. «Да, знаю» – отвечаю, слегка насторожившись: чего вдруг? как? откуда? «Вы с ним переписываетесь?» – «Да, изредка обмениваемся письмами». «Это ваше письмо?» Показывают несколько тетрадных листков, густо с обеих сторон исписанных моим почерком. «Мое». Мне дают письмо, в котором красным подчеркнуты абзацы, в немалых подробностях описывающие мои впечатления о прочитанных незадолго до того солженицынском «Архипелаге», журналах «Континент»[114] и прочей откровенно антисоветской литературе. Я мгновенно понимаю, что ситуация переходит в иную, гораздо более серьезную плоскость.

– Это ваши книги?

– Нет.

– Где вы их брали?

– Мне дали почитать.

– Кто?

– Этого я вам не скажу.

– Вы кому-нибудь их давали читать?

– Нет.

– Вы человек умный, серьезный, законы знаете. Вы понимаете, что само по себе чтение подобной литературы, каким бы предосудительным оно ни было, нарушением закона не является. Преступлением является ее распространение. Даже если мы поверим вам, что вы действительно эти книги никому не давали и сами закона не нарушали, то вы безусловно знаете того человека, который эти книги давал по меньшей мере вам, а скорее всего и кому-то еще. Этот человек – преступник, он нарушил такую-то (называют номер) статью уголовного кодекса и потому должен быть выявлен. Вы знаете имя преступника и отказываетесь его назвать. Тем самым вы тоже совершаете правонарушение – укрывательство преступника. Что скажете на это?

Я молчу.

– Хорошо. На сегодня, наверное, хватит. Идите домой, подумайте. Мы вам еще позвоним.

Разволновался я, признаться, не на шутку. Одно дело – идти сторожить или кочегарить, другое – оказаться замешанным в подсудном деле с риском угодить за решетку или в лагерь. «Нет, до этого не дойдет» – успокаивал я себя. «С другой стороны, с них станется. Если их разозлить, посадить могут любого, легко, и глазом не моргнут». Как бы то ни было, но называть имя человека, давшего мне книги, я ни в коем случае не собирался. Целыми днями я мучительно думал, пытался измыслить какую-нибудь историю с полуреальным-полувымышленным дальним знакомым, которого я мог бы «втюхать» своим инквизиторам. Хотелось создать ситуацию, при которой версия моя выглядела бы правдоподобно, но ни проверить ее, ни найти названного мною человека было бы невозможно. Пусть даже и не поверят, думал я, главное, чтобы звучало убедительно. Но с этим-то как раз, я знал, будут проблемы. Врун и выдумщик из меня плохой, и быть убедительным у меня точно не получится. В таких тяжелых мыслях я пребывал несколько дней, так и не придя ни к какому решению. Вдруг вечером раздается телефонный звонок. Звонит один из этих.

«Ну, как Александр Михайлович, что вы решили?» Как только я услышал его приторный голос, все страхи и колебания куда-то испарились. «Нет», – отвечаю твердо. «Ничего у нас с вами не получится». «Ну, зачем вы так…» – пробует мягко увещевать он. И тут же в наступление: «А что, если об этой ситуации станет известно у вас на работе? То, что вы делаете малосовместимо с работой воспитателя молодежи». Откуда взялась у меня решимость – не знаю, но, повысив голос, твердо отвечаю: «А вот шантаж вам чести не делает». И кладу трубку.

И тут мне приходит спасительное решение.

У кого-то из Клуба-81 (скорее всего это был глава клуба, он же главный редактор самиздатского журнала «Часы» Борис Иванович Иванов[115]) беру телефон нашего кегебешного куратора – майора Коршунова, как мы его тогда знали. Звоню ему, рассказываю ситуацию и произношу примерно следующий текст: «Павел Николаевич, вы меня хорошо знаете. Я член Клуба, у нас, как известно, подобного рода литературу все читают. Чего они ко мне привязались? Подумаешь, Солженицына читал и имел неосторожность об этом товарищу в письме написать. Не Бог весть какое преступление, правда ведь?» На том конце провода тишина. Задумался. Потом спрашивает: «Кто такие? Как зовут, как звание?» Я называю. «Хорошо», – говорит. «Я разберусь».

С этого момента звонки и доставания меня прекратились. Как рукой сняло. Потом, пытаясь восстановить канву событий, я выстроил для себя такую версию. Трусоватый директор Серовки[116], как только увидел, что сотрудник его якшается с западным дипломатом, в первую очередь, чтобы обезопасить себя, доложил в КГБ. Но стук директорский попал, очевидно, в районное управление того самого Смольнинского района, где находилось наше училище. Именно этим объясняется и районный Дом пионеров – своя, местная епархия. Местные служаки навели обо мне кое-какие справки, кое-что прознали. Не в полной мере, но решили проявить рвение и начали действовать. И тут на тебе. Получив «разъяснение» от вышестоящих товарищей, вынуждены были отступить.

Постепенно я успокоился. Еще спустя некоторое время даже воспрял духом, почувствовав себя изрядно защищенным. Кем? КГБ. От кого? От КГБ же. Вот они, парадоксы жизни.

Буквально через месяц-другой произошло у нас в училище событие, изрядно меня развеселившее. Нам вдруг объявляют: такого-то числа специальный педсовет, в гостях – сотрудник КГБ. Явка обязательна. Тема – что-то вроде «Повышение бдительности перед лицом активизации деятельности западных спецслужб в Ленинграде». Приходит очередной блеклый серый дядечка и в течение сорока минут рассказывает присмиревшим преподавателям примерно следующее: «Консульства западных стран пытаются вести в городе подрывную работу, заманивают в свои липкие сети неустойчивых людей из числа творческой интеллигенции. Как всегда, в авангарде этой подрывной работы американцы и западные немцы. Но в последнее время активизировалось консульство Швеции». Я сильно потешался и очень гордился тем, что ради меня решили провести такое вот специальное мероприятие. В училище я после этого долго не продержался и избавил несчастного директора от опасного подчиненного. А вот с Павлом Николаевичем Коршуновым судьба сталкивала нас не раз. Правда, потом выяснилось, что по-настоящему его зовут Павел Константинович Кошелев. Повоевав с культурной диссидентурой (успешно или безуспешно? – право, не берусь судить, хоть и сам был участником этой войны), он на рубеже 1980-х и 1990-х, уже при Собчаке, занял пост главы администрации Петроградского района. Я к тому времени из училища уже уволился, работал фрилансером – фиксером-переводчиком и частенько бывал с западными журналистами или телевизионщиками в Мариинском дворце, где заседали и городское законодательное собрание, и мэрия. Нередко сталкиваясь с Кошелевым, мы мило здоровались: «Здравствуйте Александр Михайлович» – «Приветствую вас, Павел Константинович» и обменивались городскими сплетнями. И еще пикантный парадокс. Несколькими годами позже, уже в пору моей работы в Генконсульстве США