Впрочем, такое единство и понимание ждали нас отнюдь не всегда и не везде. Особенно курьезные случаи происходили где-нибудь в среде далеких от музыки людей – скажем, на приеме в мэрии какого-нибудь маленького городка или при посещении того или иного учебного заведения. Так или иначе, но нас представляли как людей джаза, а джаз для нормального, не вникающего в тонкости стилистических и эстетических различий американца – цельная, настоящая, хорошая американская музыка; музыка Луи Армстронга и Каунта Бейси; музыка, которую по воскресеньям в городском саду играет оркестр местного колледжа, с чьими музыкантами нас непременно хотели познакомить. Мы кое-как, с переменным успехом, отбивались.
Ну а из тех фигур, знакомств и контактов, встреч с которыми ждали и к которым стремились, особое место занимал Джон Зорн. Я уже писал, насколько важную роль в становлении курёхинского музыкального мировоззрения и общего подхода к музыке сыграл этот музыкант. Отношение к нему у Курёхина было в высшей мере уважительным, очень заинтересованным, но без трепета – все же они практически ровесники, и Сергей не без оснований считал, что к моменту встречи он в своей области достиг не меньшего, чем Зорн. Зорн, в свою очередь, тоже, разумеется, был наслышан о Курёхине. Что он думал на самом деле, я, конечно же, не знаю, но интерес с его стороны был неподдельный.
Мы встретились где-то в районе Нижнего Ист-Сайда, где жили практически все музыканты нового джаза, и где останавливался и я – у того же Говарда Мандела. Курёхин тоже жил поблизости – он тогда, кажется, обосновался в прекрасном лофте Кэрол Окс, еще одной сестры Ларри Окса.
Втроем с Зорном мы долго гуляли по мягкому октябрьскому Манхэттену и бесконечно говорили. Я выступал главным образом в роли переводчика, лишь изредка позволяя себе вставить то или иное замечание. Говорили так же, как и мы с Сергеем десятилетием раньше, об общих музыкальных интересах и пристрастиях. Зорн, о чем мы прекрасно знали, – меломан и музыкальный эрудит под стать, если не почище Курёхина. Разговор изобиловал самыми разнообразными именами из самых экзотических областей музыки – от тогдашнего новейшего и самого яркого увлечения Зорна, английской группы Napalm Death, игравшей довольно страшный хардкор-дэт-метал, до музыки к мультфильмам Диснея, от полузабытого пианиста би-бопа Херби Николса до общего кумира Джона Кейджа.
Из этой неистощимой общности интересов, как казалось, должна была легко и неизбежно вырасти взаимная симпатия. Но легкости не было. Напряженность не проходила. Необоримое обаяние, которое Курёхин обычно по желанию мог включать и использовать как неотразимое оружие, на сей раз он использовал в лучшем случае вполсилы. Точно так же настороже был и Зорн. На следующий день им предстояло играть вместе на сцене клуба «The Knitting Factory», и, как бойцы накануне схватки, они будто не хотели раскрывать друг перед другом все карты.
В конце концов, Зорн пригласил нас к себе домой, где оба мы – сами меломаны и коллекционеры – испытали настоящее потрясение. Жил Зорн тогда в небольшой квартирке там же, в Нижнем Ист-Сайде. Все без исключения стены, включая кухню (ванной комнаты не было, ванна стояла посреди кухни), от пола до потолка были уставлены полками с пластинками. Это произвело на нас впечатление даже более шокирующее, чем необъятное изобилие пластинок в соседнем «Tower Records»[201]. Здесь не было хлама, все было отобрано безукоризненным вкусом хозяина. С особым увлечением Зорн рассказывал о новом проекте Naked City, в котором он пытался вместить все свои бесконечные и безграничные музыкальные увлечения в жесткий формат традиционной рок-группы – подход невероятно близкий собственным устремлениям Курёхина. При расставании, однако, он лишь подчеркнул напряженность, не подарив, в отличие от уже сложившейся в общении музыкантов привычки, ни одного своего CD. Он лишь порекомендовал нам специализированный магазин новой музыки «Third Ear» где-то в Сохо, где, как он сказал, если мы сошлемся на него, то получим у хозяина скидку.
Клуб «The Knitting Factory», где проходил концерт, для нас был что для правоверного мусульманина Мекка. Хотя открылся он всего лишь за год с небольшим до нашего приезда в Нью-Йорк – в 1987 году, – но за это время небольшое кафе с баром на первом этаже и крохотной сценой в зальчике мест на 50 на втором превратилось в главное место всей даунтауновской авангардной нью-йоркской тусовки. Способствовали тому несколько факторов. Во-первых, идеальное месторасположение. Хаустон-стрит называют еще нулевой, потому что именно от нее вплоть до 250-х или 260-х где-то далеко на севере, в Бронксе, начинается отсчет номерных нью-йоркских улиц. Нулевая Хаустон отделяет две «деревни» – Ист-Виллидж на восток и Вест-Виллидж (которую также называют Гринвич-Виллидж) на запад от Бродвея – от расположенного южнее Сохо. В отличие от распространенного заблуждения, название нью-йоркского Сохо с его лондонским тезкой объединяет лишь случайное совпадение. SoHo в Нью-Йорке – это всего лишь аббревиатура South of Houston, то есть южнее Хаустон-стрит. Нижний Ист-Сайд, как я уже писал, был тогда средоточием всяческого авангарда, Сохо – местом художественных галерей, а Гринвич-Виллидж с его куда более старыми, восходящими еще к 1920-м годам традициями и вовсе считается классическим обиталищем нью-йоркской богемы. Изо всех этих районов до Knitting Factory было рукой подать, и место очень быстро превратилось в культовое. В первые недели своего пребывания в Нью-Йорке я торчал там практически каждый вечер, познакомился там благодаря своему главному нью-йоркскому Вергилию Говарду Манделу со многими музыкантами, критиками, продюсерами. В том числе и с основателем и владельцем клуба – небольшого роста молодым еврейским парнем по имени Майкл Дорф. Дорф оказался человеком не только с хорошим знанием и чутьем в области новоджазового авангарда, но и предприимчивым бизнесменом. Очень скоро записанные в клубе концерты стали издаваться на одноименном лейбле, и спустя несколько лет Knitting Factory в прежнем месте перестал помещаться и переехал дальше на юг – в район южнее Чайнатауна под названием Трайбека. Именно там, в новом Knitting Factory, проходили в январе 1997 года главные концерты первого, организованного Борей Райскиным фестиваля памяти Курёхина – Sergey Kuryokhin International Interdisciplinary Festival, который впоследствии стал называться короткой и звучной аббревиатурой SKIF.
Тогда же, в октябре 1988-го, в день концерта крохотный зальчик еще старой Knitting Factory был набит битком. Собрались все наши весьма многочисленные нью-йоркские друзья; немало публики пришло послушать полулегендарного русского пианиста в дуэте с лидером нью-йоркского даунтауна.
Признаюсь, что метафора о бойцах накануне схватки, с помощью которой я описал встречу двух музыкантов накануне, пришла мне в голову исключительно по результатам этого концерта. Это был не диалог, как обычно происходит и как на самом деле принято в музыке свободной импровизации (а ничто другое они играть не могли, ибо встретились на сцене впервые, и ничего оговорено заранее не было, да, впрочем, и не должно было быть – в конце концов, оба считались мастерами жанра), а именно поединок. Причем роль активно, агрессивно наступающей стороны, к полному недоумению и Зорна, и немалой части публики, взял на себя именно Курёхин. Характерные и ставшие уже за десятилетия привычными для музыки свободной импровизации зорновские саксофонные фразы Сергей взрывал, нарочито ломал то вальсом, то танго, то иной, не менее шаблонной и привычной для поп-механического мышления, но в данном контексте казавшейся совершенно неуместной структурой. Причем делал это неумолимо, на протяжении всего сета, не желая ни на йоту уступить Зорну и пойти по принятому и, разумеется, прекрасно знакомому обоим музыкальному маршруту. В довершение всего Курёхин залез под рояль, перевернулся на спину и поднял его ногами. Публика только охнула, когда он резко отпустил рояль и крышка с грохотом захлопнулась.
Ошарашенный Зорн бежал, сославшись на неотложные дела и не оставшись даже для дежурного обмена любезностями. Курёхин мог чувствовать себя победителем, но настроение вокруг было не очень радостным. Американцы, отнесшиеся к нему со всей душой, искренне недоумевали, почему вдруг он решил повести себя на сцене именно так.
Эпизод этот, впрочем, не помешал уже спустя полгода Курёхину и Зорну спокойно музицировать вместе в Японии, куда Курёхин отправился в составе с Чекасиным, Тарасовым и Пономарёвой. Там к ним присоединились, помимо Зорна, Билл Лазвелл и несколько японских музыкантов. Впрочем, и там органическое музыкального единство не сложилось. Фрагменты этих записей под именем Валентины Пономарёвой были изданы в 1991 году Leo Records. Затем в 2000 году Пономарёва переиздала их вновь с посвящением Курёхину, а в 2012-м московская «SoLyd Records» выпустила двойной альбом из ранее не опубликованных записей того турне под названием «Sergei Kuryokhin Japan».
Вернемся, однако, в Америку осени 1988 года. Агрессивное, ущемленное поведение Курёхина в «поединке» с Зорном коренилось в очень сложном психологическом состоянии, в котором он пребывал тогда. В Америку он приехал уже во вполне зрелом – тридцать четыре года – возрасте. За плечами у него был статус практически звезды в советском новом джазе, определенное признание в Европе и решимость покорить теперь и эту самую Америку. Именно покорить – не долго, медленно и упорно вписываться в существующую среду и структуры, а действовать способом, который Сергею был известен как никому и до сих пор действовал безотказно. То есть, идти напролом, с дерзким вызовом, наперекор всем ожиданиям. Ломать традиции, в том числе и традиции авангарда. Утверждать себя не только и не столько в качестве мастера – это должно было стать очевидным с первого же его фортепианного пассажа, – сколько в качестве уникального, дерзкого, ни на кого не похожего, заставляющего всех дружно охнуть от изумления и восхищения художника.