Куриловы острова — страница 38 из 42

икогда не бывает зимы. А здесь все, наконец, забрала зима под свою власть. Запеленала в снежное одеяло землю, нарядила в пушистый иней деревья и краны на стройплощадке, сковала морозом озера и реки, разгулялась, зашумела ветрами и вьюгами...

Не замечали ни снега, ни зимней красы интернатовцы. Ходили все как в воду опущенные. Заглядывали друг другу в глаза, словно спрашивали: а может, это неправда? А может, просто на какое-то время ушел из школы Андрей? Завтра или через два дня, пусть даже через неделю — широко распахнется дверь и войдет он, поздоровается, улыбнется, пройдет гулкими коридорами, заглянет во все классные комнаты, зайдет в спальню, остановится у своей белоснежной кровати. Постоит, подумает, затем обернется и скажет мечтательно: ах, как я давно всех вас не видел!

Миколка плохо слышал то, о чем говорилось на уроках. Сидел, склонив голову, заставлял себя слушать, а слышал другой голос, жил воспоминаниями. Вспоминал каждый жест, каждое слово, выражение глаз, улыбку своего друга. Часто забывал даже, что рядом сидит Каринка. Казалось, что это вовсе не она. Тогда он бросал на девушку долгий, полный тоски взгляд. Вздыхал, отворачивался...

Девочка понимала его переживания. Сама переживала. Весь класс переживал. Как-то у всех на глазах изменились Зюзин и Трояцкий. Присмирели, посерьезнели. Неузнаваемым возвратился из медпункта и Конопельский. Зимнее купанье не прошло ему даром — провалялся с неделю в больнице. С товарищами избегал встречаться взглядом, и куда подевались те лукавые бесенята, жившие прежде в непроницаемой глубине его глаз. Впервые за все время своего пребывания в интернате на уроках молчал, только иногда как-то удивленно поднимал голову, затуманенным взглядом обводил класс, будто ищет кого-то. И не находил. Опускал голову, опять погружался в свои думы.

Маслов бесследно исчез.

Ребячья спальня восьмого как бы вымерла. От подъема и до сна в ней никто почти не бывал. Разве что зайдет кто-нибудь переодеться, взять книги или еще какую вещь. Заходили все больше поодиночке, не задерживаясь. Тот сидел в классе, занимался своим делом, тот в мастерской, тот в библиотеке... Не раздавался здесь больше смех, не подымалось веселой возни, не летали с койки на койку подушки, никто не нарушал порядка и никто никого не призывал к порядку.

Редко в их спальню наведывалась и Марина Ивановна. Она была молода и, как все молодые, непоколебимо верила в жизнь, в человеческое бессмертие. И вот впервые столкнулась с неумолимым законом действительности. Чуть только переступала порог спальни и ей на глаза попадалась белоснежная пустая кровать, взгляд учительницы сразу же становился туманным. Восьмиклассники это видели и оценивали по-своему, по-ребячьи. Они как-то сразу привязались всем сердцем к новой воспитательнице, увидев в ней не только учительницу, но и мать, человека близкого и родного.

Долго никто не решался заглянуть в Андрейкину тумбочку.

Андрей несколько раз показывал Миколке фотокарточки — свое самое дорогое и сокровенное. Миколка сам, пожалуй, и не осмелился бы достать их из тумбочки, если б не пообещал дать посмотреть одному человеку. Он осторожно взял фотокарточки, спрятал их за пазуху и поспешил из спальни. Школьными коридорами пришел в класс, где занимались первачки. Ребята уже выполнили домашние задания, пообедали, поиграли в снежки и легли отдохнуть.

Здесь его и поджидал человек, интересовавшийся Андрейкиными фотокарточками. То, безусловно, была Каринка.

— Принес? — взволнованно спросила она.

— Да.

Карина осторожно, с какой-то нежностью, стала просматривать фотографии. Они были разных размеров, но сложены в строгом порядке.

С одной им улыбался круглощекий малыш в белом трикотажном костюмчике, — тут, наверно, Андрейке и году не было. С другой на них смотрела счастливыми глазами молодая красивая женщина, к которой доверчиво прижался мальчик в коротких плисовых штанишках на белых помочах. А вот он, все тот же Андрейка, на плече у отца, — оба смеются, оба счастливы.

А на этой — Андрейка-школьник, пожалуй, еще первоклассник. Стоит серьезный, чем-то озабочен, прямо шелохнуться боится.

А тут — с мальчиками и девочками китайцами. Взялись за руки и что-то кричат, наверное: мир — дружба, мир — дружба!..

А вот и недавнее фото. Уже не ребенок, не мальчуган, широко раскрытыми серыми глазами удивленно смотрит на мир. Будто бы удивляется: какой же ты, мир, широкий, неоглядный, красивый! Как бы говорит: никогда не перестану любоваться, изумляться, думать, трудиться и любить все то, что вижу, все то, что мне дорого.

— Как живой! — шепчет Каринка. Задумчиво склонила голову, тихо заговорила: — Как-то стояла одна у окна, смотрела вдаль. Дождь, туман, горизонт какой-то холодный. И тяжело стало на сердце. Вдруг подошел он. Заговорил. Не так, как все другие. У нас привыкли осмеять, подразнить, а он — нет. Он совсем как большой поинтересовался: «Тоскуешь, Карина? Не тоскуй! Человеку больше к лицу радости, чем вздохи». И сразу же обо всем забылось. И тоска и горе. Я засмеялась. Действительно, почему я должна горевать, когда жизнь так прекрасна, а люди, среди которых ты живешь, такие хорошие...

Она не договорила. Всхлипнула, склонилась Миколке на плечо:

— Ой, Миколка... Я не верю... не хочу верить...

Миколка не отстранился. Он вообще забыл о том, что когда-то ненавидел и преследовал девчонок. Он и сам готов был заплакать. Но держался, еще успокаивал девочку:

— Ну что ж... Всяко бывает... дикий случай...

Он где-то слышал эти слова и теперь ими успокаивал Карину.

Каринка взяла себя в руки. Вытерла украдкой слезы, поправила прическу.

— Прости, Коля. Так тяжело...

Заговорила спокойнее:

— А не сделать ли нам, Миколка, такой стенд? На лист бумаги наклеить все эти фотографии, написать красивым почерком Андрейкину биографию. Взять и повесить все это в пионерской комнате. На память. Мы уйдем из школы, другие придут, а Андрейка всегда будет. И все его будут помнить.

Миколка широко открытыми глазами смотрел на Карину. Он был готов ее расцеловать за это предложение!.. Да он и сам думал. В газету написать собирался. Разве ж его друг не совершил подвиг, разве он не достоин того, чтобы его чтили, брали в пример? Ведь это только в дни войны юные пионеры, не жалея жизни, погибали в борьбе с врагом, защищая Родину, спасали советских людей. А Андрейка разве не спас товарища, не пожертвовал жизнью во имя других?

— Да мы не только плакат. Мы уголок Андрейкин устроим! Либо в нашей спальне, либо в пионерской комнате. Надо с Мариной Ивановной посоветоваться.

— Так пошли!

В ребячьей спальне они застали Конопельского, Трояцкого и Зюзина. Сконфузились и те и другие.

Зюзин держал в руках портрет в новой рамке.

— Северинов... — одними губами прошептала Каринка.

— Это Зюзин, — необычно мягко отозвался Трояцкий.

— А рамку вон они смастерили, — кивнул головой в сторону ребят Зюзин.

И как-то незаметно, словно они никогда не были противниками, ребята разговорились, доверяя друг другу. Миколка им изложил Каринкино предложение, и те сразу же присоединились к нему, обещая охотно во всем помогать.

У Зюзина нашелся большой лист ватманской бумаги — он покрыл чуть не весь стол. Каринка стала на свой вкус раскладывать на этом листе фотографии. Зюзин заспорил с ней. Одни поддерживали Каринку, другие Зюзина. Ожила молчаливая, приунывшая спальня.

И никто не услышал, как тихонечко отворилась дверь и в нее заглянул не кто иной, как бывшая их воспитательница Лукия Авдеевна. Все сразу смолкли, выжидающе глядя на нее.

— Конопельский! — позвала она.

Конопельский не тронулся с места.

— Можно тебя на минуточку?

И исчезла за дверью.

Пожав плечами, Конопельский вышел из комнаты.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ,из которой можно увидеть, что правда и кривда ходят рядом

Конопельский не знал, зачем его вызывает Лукия Авдеевна. Последние месяцы они виделись очень редко. Если когда и встречались где-нибудь в коридоре или на общешкольном собрании, то Лукия Авдеевна не замечала своих прежних воспитанников. Особенно Конопельского.

Он не обижался. Ведь это они подставили ножку учительнице. Еще бы — Лукия Авдеевна все время считалась передовой воспитательницей, хвасталась образцовым порядком в спальне, примерным поведением своих воспитанников, и вдруг открылось такое... Тут уже не до славы, еле на работе удержалась, а выговор все же записали. Ученикам об этом хоть и не сказали, да разве от них скроешь?

Конопельский понимал, что выговор и тот позор, который пережила учительница, лежат на его совести. Ведь не кто иной, как он, завел такие порядки в спальне. От скуки и скрытого протеста против «несправедливостей» по отношению к нему и к родителям, против тех, кто покарал отца и мать, в результате чего его спокойная домашняя жизнь была внезапно сломлена.

Впрочем, Конопельского совесть не мучила. Просто он сожалел, что так получилось. Ведь ему неплохо жилось под опекой Лукии Авдеевны. Случай на озере перевернул ему всю душу, все его помыслы. У него было время подумать, лежа в больнице. Ему все время мерещилось, что он хватается руками за льдину, и выплыть не может, и не тонет. Только вода не холодная, а горячая, как кипяток. Он отгонял от себя эти кошмары и не мог отогнать. Он сам не верил, что еще жив. Что лежит в кровати, теплой и чистой, а возле него хлопочут врачи, что ему с каждым днем легче и лучше, что он будет жить, ходить по коридорам школы. Смеяться. Видеть солнечное утро, думать. Ходить в кино, спорить с товарищами. Подставлять ножку учителям...

А ведь его давно могло и не быть. Он мог навсегда погрузиться во мрак. Ничего и никогда не видеть. Солнца, неба, леса, облаков... Даже не чувствовать этих тяжелых кошмарных видений, ибо даже кошмары куда лучше, нежели ничто, вечный мрак.

Он спасен от мрака, он остался жить. И лишь потому, что другой человек, который мог бы остаться спокойным свидетелем его гибели, не задумываясь, отдал свою жизнь ради того, чтобы он жил. Способен ли поступить так же он, Валентин Конопельский? Бросился бы он спасать другого, зная, что может погибнуть сам? Или, быть может, подобно Маслову, тому самому Маслову, который всегда кичился, что ничего на свете не боится, но позорно убежал, увидев, что его товарищ попал в смертельную опасность? И сколько ни старался себя убедить, что и он сделал бы то же самое, что и Андрей Северинов, однако в глубине души чувствовал — удрал бы...