Курс любви — страница 32 из 36

ьным надзором арбитра, который гарантированно сдерживает реакцию другого достаточно долго, чтобы обеспечить необходимую меру понимания и, наверное, сочувствия. Тысячелетия спотыкающихся шагов к цивилизации наконец-то привели к собранию, в котором два человека могли досконально обсудить, насколько ненавистен был один из них другому в таких вопросах, как накрыть на стол, или сказать что-то на вечеринке, или организовать выходные, причем без позволения ни одной из сторон уходить, кипя от негодования, или изрыгать ругань. Психотерапия, заключают Кирстен с Рабихом, в некотором смысле величайшее изобретение века. Разговоры, которые они ведут в присутствии миссис Фейербейрн, начинают приобретать окраску их бесед друг с другом дома. Они начинают перенимать доброжелательный, рассудительный тон консультанта. «А что Джоанна (имя, которое они никогда не употребляют в ее присутствии) скажет?» – этот вопрос становится ритуальным, игровым между ними – во многом схоже с тем, как католики, возможно, хоть раз попытались представить реакцию Иисуса на уготованные жизнью испытания. «Если ты и дальше будешь раздражаться на меня, я кончу тем, что стану «уклоняющейся», – урезонивает Кирстен Рабиха в ответ на его ведущую в тупик выходку. Они по-прежнему шутят про психотерапию, но уже не на ее счет. И поэтому жаль, что благие озарения по поводу предлагаемого в кабинете консультанта не проливают свет в потемках общей культуры. Их разговоры – своего рода маленькая лаборатория взросления в мире, ослепленном представлением о любви как об инстинкте или чувстве, недоступном изучению. То, что кабинет миссис Фейербейрн приткнулся где-то в выси ступенек доходного дома, выглядит как символ природы ее профессии. Она поборница истины, с какой теперь близко знакомы Рабих с Кирстен, только они знают: как то ни прискорбно, но эта истина скорее всего пропадет в окружающем шуме, истина о том, что любовь – это умение, а не одно лишь исступление.

Зрелость

Всю зиму Рабих работает над проектами для гимназии. Он десяток раз встречается с членами местного образовательного органа, отвечающими за ввод здания в эксплуатацию. По задумке архитектора, оно должно стать исключительным: с системой световых люков, от которых внутри будет ярко даже в самые пасмурные дни. Выражаясь профессиональным языком, здание могло бы стать началом существенного продвижения в карьере архитектора. А потом, уже весной, ему позвонят, и кто-то тем напористым тоном, к какому прибегают люди, чувствующие себя настолько виноватыми, что бросаются в атаку, резко сообщает: проект отклонен – и было решено согласиться с иным практическим воплощением, предложенным специалистами с бо́льшим опытом. Вот тогда-то и началась бессонница.


Бессонница может, если продолжается неделями, стать адом. Однако в малых дозах: ночка тут, ночка там – она не требует лечения. Может даже и пользой обернуться – помочь разрешить кое-какие основные невзгоды души. Важнейшие озарения, которые нам нужно передать самим себе, зачастую приходят только ночью, как звон колоколов церкви большого города, которым приходится дожидаться темноты, чтобы их стало слышно.


Днем долг обязывает его быть почтительным к другим. В одиночку, у себя в норе-кабинетике, после полуночи, он может вернуться к более значительному, более личному долгу. Происходящее в его мыслях, без сомнения, показалось бы жутью Кирстен, Эстер и Уильяму. Им нужно, чтобы он вел себя определенным образом, и он не хочет подводить их или пугать странностью своего восприятия: у семьи есть право на пользу от его предсказуемости. Но сейчас его внимание отдается другим внутренним требованиям. Бессонница – это месть его разума за все хитроумные мысли, которых он тщательно избегал в дневное время.


Обычная жизнь вознаграждает практический, не обращенный внутрь себя взгляд. Слишком мало времени и слишком много страха для чего-то еще. Мы позволяем себе руководствоваться инстинктом самосохранения: гоним себя вперед, отвечаем ударом на удар, когда бьют, перекладываем вину на других, придерживаем сбивчивые вопросы и близко привязываемся к лестному образу того, куда стремимся. У нас мало выбора, кроме как непреклонно стоять за самих себя.

Только в те редкие моменты, когда звезды гаснут и ничего больше от нас не потребуется до самого рассвета, мы можем ослабить хватку на нашем эго ради более честной и менее ограниченной перспективы.


На уже знакомые факты он смотрит по-новому: он трус, мечтатель, неверный муж и чересчур властный, прилипчивый отец. Жизнь его держится на ниточке. Больше половины его карьеры позади, а не достиг он почти ничего в сравнении с надеждами, которые на него некогда возлагались.

Он может – в три часа ночи – быть до странности несентиментальным при перечислении своих недостатков: своенравный упрямец, вызывающий недоверие у начальства, со склонностью слишком легко предаваться обиде, предпочитающий осторожность из-за ужаса получить отказ. Нет в нем самоуверенности, чтобы держаться чего-то. В его возрасте другие ушли далеко вперед и создали собственные архитектурные мастерские, вместо того чтобы ждать, когда их попросят, а потом винить целый свет, что не очень настойчиво упрашивали. Существует всего-навсего одно здание (хранилище информационных данных в Хартфордшире[47]), на котором значится его имя. Ему предстоит умереть с тем, что большинство его способностей так и останутся невостребованными, отмеченными как редкие вспышки вдохновения, мысленно озаряющие его, когда он моется в душе или едет один в машине по автостраде.

В данный момент он превыше жалости к себе, попусту веря, что произошедшее с ним редко и незаслуженно. Он уже утратил веру в собственную невиновность и уникальность. Это не кризис среднего возраста, больше похоже на то, что он наконец-то, лет на тридцать позже, чем нужно, расстается с юностью. Он считает себя человеком с непомерной жаждой романтической любви, который тем не менее мало понимает в доброте и того меньше – в общении. Он тот, кто боится открыто стремиться к счастью, для кого убежищем становится поза упреждающего разочарования и цинизма.

Итак, вот что значит быть неудачником. Основной чертой может быть молчание: телефон не звонит, его ни о чем не просят, не случается ничего нового. Большую часть взрослой жизни неудача представлялась ему эдакой красочной катастрофой, теперь наконец приходится признать: неудача настигла его неприметно, путь ей вымостило его трусливое бездействие.

Все ж, как ни удивительно, это устраивает. Привыкаешь ко всему, даже к унижению. Явно невыносимое имеет привычку в конечном счете становиться с виду не таким уж плохим.

Он уже слишком многое взял от щедрот жизни, без особой выгоды и не с таким уж хорошим результатом. Прожил на земле слишком много десятилетий, никогда не приходилось ему землю возделывать или голодным спать ложиться, все же оставил он свои выгоды в основном нетронутыми, как испорченный ребенок.

Когда-то мечты его были и вправду грандиозными: он будет вторым Луисом Каном[48] или Ле Корбюзье[49], Людвигом Мис ван дер Роэ[50] или Джеффри Бава[51]. Он намеревался привнести в жизнь новую архитектуру – привязанную к месту, элегантную, гармоничную, технологически совершенную, прогрессивную.

Вместо этого он почти обанкротившийся заместитель директора второсортного архитекторского бюро, творец одного-единственного здания – больше, если честно, похожего на сарай.


Природа внедряет в нас настоятельные мечты об успехе. Для человеческого вида есть, должно быть, эволюционное преимущество в прирожденном настрое на стремление к мечте: неугомонность дала нам города, библиотеки, космические корабли. Но этот импульс не оставляет больших возможностей для индивидуальной уравновешенности. Значительная часть рода человеческого ежедневно заболевает беспокойством и разочарованием – вот истинная цена, которую человечество заплатило за создание нескольких гениальных произведений на протяжении всей своей истории.


Рабих когда-то полагал, что иметь стоит только безупречный вариант чего угодно. Он был перфекционистом. Если на машине появлялись царапины, у него пропадала всякая радость водить ее, если в комнате было не прибрано, он места себе не находил, если его любимая чего-то в нем не понимала, все отношения становились шарадой. Ныне «вполне хорошее» становится вполне хорошим. Он замечает, как появляется интерес к определенного сорта новостям о мужчинах среднего возраста. Сообщалось об одном парне из Глазго, который бросился под поезд, набрав множество долгов и будучи пойман на измене своей женой. Другой въехал на автомобиле в море возле Абердина после какого-то скандала в соцсетях. В конце концов не так уж и много нужно, это Рабих понимает: всего несколько ошибок – и вдруг оказываешься в царстве катастроф. Несколько оборотов диска, при достаточном давлении извне – и он тоже был бы на все способен. То, что позволяет ему считать самого себя здравомыслящим, всего лишь своего рода хрупкая синтетическая улыбка фортуны, однако он знает: если жизнь по-настоящему захочет испытать его, то он будет очень востребован на рынке, чтобы все закончилось катастрофой.

В такие времена, когда он еще не просыпается окончательно и уже не совсем спит, а бродит по промежуточным зонам сознания (в два-три часа ночи), он чувствует, какое множество образов и случайных воспоминаний содержит его мозг, и все в ожидании его внимания, когда улягутся остальные неурядицы: обрывки поездки в Бангкок восемь лет назад, сюрреалистический вид деревень в Индии после ночи, прилипшей к иллюминатору самолета; холодный выложенный плиткой пол ванной в доме, где они семьей жили в Афинах; первый в его жизни снегопад на отдыхе в восточной Швейцарии; серое небо, нависшее над полем, где он гулял, в Норфолке; коридор, ведущий к плавательному бассейну, в университете; ночь, проведенная в больнице с Эстер, когда ей делали операцию на пальце… Логика чего, может, и истаяла, но ни одна картинка по-настоящему никогда не пропадала.