Курс. Разговоры со студентами — страница 10 из 36

м есть что-то выше обвинения конкретному фашизму. Это просто образ страдания. Даже тот, кто не любит такую живопись, кто не готов это воспринимать, остановится. Или черный квадрат. Это образ конца. Это не начало, это конец. Ошибаются те, кто думает, что это начало, сколько жуликов потом пошли по этой дороге в никуда… Это конец. Он-то декларировал это как конец, конец культуры, конец живописи, конец мира. Живопись пришла к своему концу. Это образ, сильнейший причем, мощнейший образ своего времени – это «Новое». И это было абсолютно новое, так никто никогда не делал. Это был знак, это была формула конца. Теперь вы понимаете, в каком направлении надо работать?

Пока, счастливо!

3 ноября 2020 года. Время

…Тут все дело в том, братцы, как вы все эти прелести на сцене сделаете. И как долго я смогу на это смотреть, набирая смыслы. Я ведь тоже все это люблю, когда-то книжка у меня даже была – русские Кулибины: щетка для чесания ковров, которой, наверное, нет в магазинах, сделанная из старой калоши… Кулибин бы не придумал такое… То, что вы показываете, это мое, я из этого состою… И я очень хотел бы это увидеть и через это Россию понять. А через это можно. Но возникает вопрос времени. Театр – это время. Что происходит на сцене минута за минутой? Как бы вы ни любили старые калоши, они на сцене не должны через пять минут загнуться, они должны жить придуманной вами жизнью. Полтора-два часа с калошами должно что-то происходить. Хорошо, что вы их любите, хорошо, что вы вообще любите, – это первое! Теперь к этому первому нужно прибавить второе. А второе – это время.

Через что? Вот мой папа так и говорил: «А через что? Через что?» В нашем случае это старые калоши и то время, которое они проживут на сцене. Сцена – это язык. А язык – это не только буква, но и предложение. И богатство языка в том, сколько и каких предложений ты можешь написать этими буквами. Очень хорошо, что вы столкнулись с этим. Это, собственно, то, чем мы сейчас и занимаемся.

Ну, я уже вам мозги проел про наши «Недосказки», но «Недосказки» начались с того, что Вера оголила себе плечо и нарисовала на нем глаз. Они в нас, понимаете? Они – в нас. Это меня пробило. Всё – мы стали делать спектакль. Здесь Иван-царевич, и здесь Лягушка, а здесь будет Красная Шапочка… Мы будем делать вот так руками, на которых нарисованы губы, и она этими «губами» будет есть какой-то шарик, то есть ягоду. Они в нас. Мы их из себя, понимаете, сделали – вот здесь, здесь и здесь… Это так страшно вообще-то было и так прекрасно! Прекрасен был процесс деланья. Я помню, это где-то было в мастерской… Вера надевала такой парик из пакли и становилась Иваном-царевичем – глаз во рту, рот нарисован на шее… Она начала жарить лягушку, наклонялась, наклонялась над горелкой – и это как все вспыхнет! Это было на грани сумасшествия от удовольствия… Мы их рождали из себя, и все было связано какой-то общей безысходностью: родился – умер, родился – умер… Такая Россия: рождаются чудики, и все из нас. Прекрасная Этель такая, вы ее видели, она была еще на пятнадцать лет моложе, просто глаз не отвести, я не мог с ней даже разговаривать, не знал, куда смотреть просто, это чудо какое-то было… И она из себя какую-то невесту сделала, от которой муж уходил на войну, и пилила себе ногу, чтобы сделать себе из нее ребенка… Это был ход театральный – доставание ИХ из себя. Процесс доставания ИХ из себя – это и был спектакль на полтора часа.

Вот как съесть эту милейшую кашу русскую, от которой тошнит и от которой в восторг приходишь? На пьяных мужиков смотреть – мало удовольствия. Ну, мало удовольствия вообще-то на пьяных мужиков смотреть, правда? Ну, я как-то не люблю на пьяных мужиков смотреть. Но мать с ребенком и Петрова-Водкина не выкинешь, и иконопись не выкинешь, это же нежность, нежность от идиотизма, и идиотизм от нежности, и вообще это страна каких-то странно нежных и жестоких дебилов. Все это действительно так. И Островский, корень русской драматургии, он про это. Это язык такой, имена такие, ситуации такие, смешно так же и жестоко так же.

Просто какие-то пузырьки внутри начинают бежать, когда наскочишь на это сочетание несочетаемого… Невозможно только одно. Невозможно, что это невозможно. Это возможно, это точно. Я не знаю пока ни одного способа для вашего спектакля про Россию, но только пузырьки могут завести. Вот что мне кажется. Буква, время и пузырьки. (Пауза.)

А вы ждали, что я что-то скажу вам и сразу все будет понятно?

Вот, кстати, у нас ребята-пятикурсники делали сказки… «Летучий корабль». Это было симпатично. Они сделали каждый свой корабль, очень сложный, очень сложный, кто-то сделал из макарон, купил пятьдесят пакетов разных макарон, кто-то еще что-то, просто настоящее рукоделие… Они шли из той комнаты, сюда взбирались по лестнице и со второго этажа пускали свои корабли, потому что сказано, что кто придумает летучий корабль, тому то ли принцессу, то ли еще что-то. И они сбрасывали свои корабли со второго этажа, веря, что они полетят, и все это вот здесь, все эти макароны, все эти изделия одноразовые, сделанные с такой любовью и верой, – в кучу! Здесь куча была вот такая!.. И выходила Аня, которая была тем самым дурачком из сказки, которая бутылку кем-то оставленную на подоконнике взяла, что-то в нее вставила, какую-то кисточку что ли, какую-то мачту глупую поставила… Я не помню сейчас технологию, но в общем – он полетел. Эта дурь, она полетела, просто дурь по сравнению… И это было интересно. Во-первых, жалко было смотреть – такая красота разбивается. Это было физически интересно, потому что очень изощренно… А во-вторых, было интересно, как Аня – а она была еще привязана за одну ногу, потому что ее мама привязала, чтобы она не ходила на это соревнование, она скакала на одной ноге – как она делала то, что полететь ну никак не может… И полетело!

Или как она «Чайку» чеховскую сделала: она нарисовала чайку на верху стены метра четыре и сказала, что это провал четвертой степени сложности. Дальше раскрыла рюкзак, вынула альпинистское снаряжение, объяснила, что где, и полезла. Она нашла эквивалент сложности своей работы. Она лезла и рассказывала, как она веревку купила, как ее раскрасила, потом перекрасила, потом никак не могла решить то, потом это… Рассказывала то, с чем сталкивается любой студент, когда начинает работать. Но при этом она надела какие-то ботинки с шипами и полезла без страховки на высокую голую стену. Мы все вжались в свои стулья, готовые вскочить и поймать ее. И она-таки несколько раз падала! Но ей был найден театральный эквивалент сложности. Что она хотела сказать? Она же ведь не сделала «Чайку» чеховскую. Но она рассказала про Треплева, она была Треплевым… Люди, львы, орлы и куропатки… Аналог.

Весь мой опыт состоит из таких примеров… В этом наша профессия и есть.

Вот меня вчера спрашивают: «А как понять, ты придумал правильный замысел или нет?» Я говорю: «Если правильно, вам должно хотеться бежать, кому-то рассказывать, репетировать и делать это. У вас пузырьки внутри…»

Удовольствие делания – есть первый признак правильности пути. Можете записать. Если ты делаешь что-то без удовольствия, это не гарантия, что это плохо, но это очень тревожный симптом. То, что сейчас вы говорите, – это литературно, но и пусть будет пока так, оно постепенно отсохнет. Есть действенность ассоциации, вы учитесь, чтобы эти ассоциации были действенными. Не просто «хороший человек», а надо просто обмазать его шоколадом – это сладкий человек, хороший человек… Если горький – горчицей. Двое разговаривают – один в шоколаде, другой в горчице. Разговор Толстого и Достоевского. Один в шоколаде старик, у него борода в шоколаде, а второй весь в горчице. И тогда можно сделать очень спокойный разговор, неважно, о чем, только один в шоколаде, а второй в горчице. К одному все приходят, дети, они его облизывают, а второй – только жена с ним, такая бедная, бледная, иссохшая какая-то, она приходит и сидит с ним, тоже пачкается в горчице, с ним больше никого не было, только она. Вот и все.

Театр – это же такое площадное, дурацкое искусство в общем. Там в этих приемах должна быть какая-то простота, народность такая.

Как только проклюнется – один, два, три, зовите, обсудим…

Зачем?

Крымов. Что у нас есть в сухом остатке? Во-первых – Хармс. Очень странный камикадзе… Очень странный камикадзе. Камикадзе – это значит… Ну понятно, да? Это, во-первых, предполагает наличие противника. И смерть. Камикадзе – это смертник. Значит, очень странный смертник. Вот очень странный смертник. Непонятный. Я так до конца и не понимаю, он понимал, что он смертник, или это такой был просто характер у него, такой странный. Иногда мне кажется, что он просто такой был… Хотя не знаю… Это какое-то странное сочетание. Странный смертник.

Потом – Петя, «Три мушкетера». Задача: увлечь зрителя в детство, в благородство, в дружбу, в кружева и в круассаны. Потрясающе… Задача – увлечь зрителя в детство, всерьез увлечь в игру, которая была бы как бы для маленьких, а стала бы не для маленьких. Удивительно… Удивительный итог этих наших разговоров.

Потом – Лермонтов. Ты тут, Мартын, да?

Валя. Мартына, кажется, нет… Я не знаю почему…

Катя. Мартын отравился.

Аня. Он отравился…

Крымов. После нашего разговора вчера?

Петя. Нет, греческим йогуртом.

Крымов. Так… И тем не менее – Мартын. Как он сказал? Подросток, не успевший вырасти и не успевший понять, как жить? А я добавил: но перед Кавказом балдеет. Сломанный Пушкин. Вот такой сломанный Пушкин. Вот Пушкин, но сломанный. Но перед Кавказом – поэт. Я не знаю, для меня все наши разговоры вчера как-то окуклились вот в это.

Аня – Чехов. С Чеховым сложнее, у меня не получилось здесь одного быстрого понимания… Отношение к людям как к сбитым на дороге животным? Врач и наблюдатель? Наблюдатель смертельных ситуаций? Да, может быть. Наблюдатель страшного и безнадежного. Боль врача, не могущего помочь и описывающего то, что видит. Страшный взгляд врача на смертельно больного человека, говорящего ему со смехом: «Батенька, так вы умираете, да… И вы тоже, да… Кстати, и вы тоже». Гротесковый юмор и… Вот, пожалуй: гротесковый юмор и нежность у рва Бабьего Яра. Если вы читали Гроссмана, «Жизнь и судьба», там есть страшная сцена, грандиозно написанная. Евреи в газовой камере. Перед газовой камерой. Они раздеваются, думают, что… Ну, им говорят, что они в баню идут… И там описана ссора мужа и жены, старых евреев. Ссора. Они поссорились в этот момент. И как-то это так нелепо, смешно, почти как анекдот. Но анекдот перед тем, как они войдут туда. Вот это – Чехов. В «Вишневом саде» Раневская в конце говорит: «О мой сад, мой сад, детство мое, чистота моя». И тут же Фирса заколачивают, и он умирает. В «Трех сестрах» проносят труп Тузенбаха. У Чехова ремарка есть: «проносят»… Не просто убили где-то, а проносят труп Тузенбаха на заднем плане, а Ольга, Ирина и Маша здесь: «О, если бы знать, если бы знать…» Как это сочетается? Вот это Чехов. Вот то, что я вытащил из нашего вчерашнего разговора. Не знаю, интерьер это, экстерьер или что-то еще, но для того, чтобы решить, как с пространством обойтись, надо сначала понять, зачем обойтись…