Курс. Разговоры со студентами — страница 22 из 36

противно, это же…

Кто такой Гоголь? Чем он тебя, чем он тебе? Вот я понимаю, Валя про Толстого: стыд. Господи, я думаю, боже мой, ничего себе взгляд на Толстого – стыд. Вот Достоевский копает, копает, копает всех, и ему не стыдно, не стыдно ему, он вот знает, что человек состоит из говна какого-то, и вот он пока все не вычерпает оттуда, ему не стыдно. А Толстой как бы наполовину ангел, не уступающий Достоевскому по уровню таланта, исследует того же человека – и все ему стыдно, все ему неловко. Вообще, не знаю, это грандиозное качество – стыд. Стыд за человечество, стыд за устройство государственной власти, стыд за церковь, стыд за то, что, не знаю, люди любовью занимаются, это стыдно, это все стыдно, не надо. Стыдно, стыдно за нечестность, мы не так живем, так жить нельзя.

А кто такой Гоголь? Кто такой Гоголь? Вот он же на планке великости стоит не ниже, чем Толстой, чем Пушкин. Или ниже? Если ниже, почему? Если не ниже, тогда изволь его разобрать так же, как мы докопались, что Лермонтов – это пацан, закомплексованный пацан. Только когда он видит Казбек или Машук, он тогда не комплексует, а так – человек-комплекс. Исковерканный Пушкин. Это же мы докопались. Исковерканный Пушкин – не знаю, для меня это все. Вот взять Пушкина, слепить, потом разбить эту самую скульптуру и склеить вот как-то кособоко, но из пушкинских частей. И назвать это «Лермонтов». И памятник Лермонтову – это разбитый и склеенный Пушкин. Я, понимаешь, специально склоняю вас к перегибам. Мне не надо объективности, не надо школьной объективности. На ней ничего не построишь, кроме портрета в деревянной рамке в школьном классе, который ничего никому не говорит. (Пауза.)

Не, Варь, ты должна… Ты должна. Это часть работы, это как макет делать. А так ты только макетный нож крутишь в руках, а не режешь, ты макет не делаешь, а мне макет нужен. Ты должна двадцать пунктов, двадцать пять, тридцать пунктов своих ассоциаций на лист положить… Ты сделала себе такой лист, о котором я говорил?

Варя. Да.

Крымов. Покажи.

Варя. Ну, у меня не такой сейчас… У меня просто А4.

Крымов. Покажи. Низ покажи. Нет, я же сказал – неровный.

Варя: Ну простите.

Крымов. Вот у тебя и мысли такие стандартные – А4… Я же не просто так говорю: возьмите большой лист с неровными краями. Я же вам помочь хочу… (Пауза.) Ну что? Стопор?

Варя: Угу.

Крымов. Дать тебе подумать?

Варя: Да, давайте… (Окно с Варей закрывается.)

Крымов. Он Хлестаков в чем-то. С Пушкиным на дружеской ноге – это он про себя. Он великий жулик, великий жулик, который изобрел стиль, который стал русской прозой. До него, в общем, русской прозы не было. То, что Пушкин и Лермонтов писали, это вполне мог француз написать. А это – русская проза. Косноязычный… Вот Синявский пишет, что он из своего косноязычия сделал русскую прозу. И если даже попробовать прочитать «Птица-тройка, куда несешься ты?», там столько разных… В этом тексте столько лишних букв и запятых, что ты это гладко не прочитаешь. Даже это. А этому гениальному куску предшествует страница, или полторы страницы, или две с половиной страницы, которые абсолютно никто не читает. Это просто, ну как бы… из позднего Гоголя. Это абсолютно… манная каша. С комками. А кончается вдруг такой поэзией. Это странное сочетание. Гоголь – это странное сочетание. Ну, я не знаю… Я так не могу это оставить, что ты сидишь, мучаешься насчет Гоголя и не можешь сказать ни одного слова. Это же такое ароматное явление. Это какая-то медицина. Это медицинский случай. Медицинский случай, причем публичный медицинский случай. Он не скрывает, что это медицинский случай. Это – «Да, я – медицинский случай!». Вот такой вот гном. С Пушкиным на дружеской ноге. Он не дружил! Он не дружил! Он присасывался. У Пушкина были другие друзья. Вяземский. Декабристы. Пущин. Кюхельбекер. Были, ну, как бы нормальные люди. А этот гном какой-то. Ну, гном. Он пришел из Малороссии, провинциал такой. Плохо говорил. Амбициозный. Липкий. Липкий он был. С ним не здоровались его соученики, потому что он был липкий, у него же там страшная фраза есть, когда Пушкин умер: «Для кого же я теперь буду писать?» Он про себя думает в этот момент. «Для кого же я теперь буду писать?» Это же абсолютно эгоцентричный человек. Но великий писатель. Что такое художник? Это сочетание красок. Что такое писатель? Писатель – сочетание слов. Он – великий сочетатель слов. Что такое проза? Это сочетание слов. Он великий вязальщик слов. Он создал русскую прозу – фантастическую, грандиозную русскую прозу, ну что тут поделаешь. Сотканную не по законам пушкинской прозы, а по законам какой-то сказочной… не знаю, сказочный реализм. Фантастический, как вино какое-то, его можно просто пить. Иногда это прогорклое вино, иногда это какое-то сладкое вино, чересчур сладкое, церковный кагор, который можно только наперстком попробовать, а так его пить не будешь. Но это, не знаю… фантастический человек. И все у него летают как нечего делать… Ну что тут говорить… Не знаю, ну найди что-нибудь такое сама… тебе же потом камень рубить, скульптуру делать. Это для тебя, не для меня… Пускай мои мысли будут твоими, пожалуйста. Но ты должна это почувствовать, почувствовать. Ты тут, нет?

Варя (голос). Да, да. Я тут.

Крымов. Ведь то, что Пушкин ему подарил сюжет, известно только от него самого. И что наборщики смеялись, набирая «Вечера на хуторе», никто не знает… Нет свидетельств больше, кроме как его запись в дневнике или в письме кому-то… Вполне возможно, он наврал. Поначалу он был учителем. Простым учителем. А самосознание у него было как у Иисуса Христа. Гипертрофированное, надутое, до какого-то момента не оправданное, смешное, нелепое. Потом, когда пошла литература, вдруг оказалось, что это имеет такое великое содержание. Сначала «Вечера», потом эти «Петербургские повести», потом «Ревизор», потом «Мертвые души». Собственно, он больше ничего и не написал. Он увяз в этих «Мертвых душах», заболел, кончил эти «Мертвые души» совершенно не так, как начал, а второй том – известно, что с ним произошло. Там поэзии и легкости уже нету. А возьми двенадцать томов, или сколько у него там томов в собрании сочинений, так все, что мы знаем и любим, умещается в двух с половиной, а десять томов – это религиозные тексты. Я несколько раз их пытался прочитать – это невозможно. Это не то, за что Белинский его ругал. То еще более или менее хотя бы понятно. А вот эти религиозные тексты – это просто свет туши. Ну как это? Это разве не странный персонаж? Самый низкий, маленький человек в русской литературе из великой плеяды гениев… И писал о нечистой силе. Ну разве это не цепляет? Ну хотя бы это. Понимаешь? Тянуло к Пушкину, а писал про нечистую силу. Тянуло к самому светлому, а писал про тьму… Про черта пишет, как про своего соседа. Маленький человек, который красил свои платки, которые из кармана торчали. Ну ты знаешь людей, которые красят свои платки?

Варя (голос). Нет.

Крымов. Варя, в общем, смотри. Тебе надо взять неровный листок бумаги большего размера. И пиши не тривиальные вещи, не школьное сочинение про Гоголя, а выискивай какие-то интересные формулировки, которые потом подскажут тебе твою близость к нему, которые позволят тебе на этом базировать твое пространство, твой сценарий, твою игру. Тогда автор становится прозрачный. Это призрак в том японском мультфильме, который Петя мне прислал, когда девочка среди призраков. Там есть такие полупрозрачные черные призраки… Они же есть, но через них видно! Вот так и эти писатели: они есть, но их нужно сделать прозрачными, их нужно исследовать, исследовать, из чего они состоят. И тогда… Ну, как бы ты будешь через них видна. Смотря, правда, с какой стороны ты будешь находиться – с той или с этой… Ну неважно. В общем, ты сможешь ими манипулировать, они станут частью тебя. А так я не понимаю. Ну не понимаю, я не буду скрывать. Я не понимаю.

Ты понимаешь, по какой шкале мое недовольство сейчас происходит?

Варь, ты ушла отсюда или уже что? Ты плачешь в туалете? Где ты?

Варя (появляясь). Нет, я вас слушаю.

Крымов. Ты не плакала?

Варя. Ну, плакала. Но не в туалете.

Крымов. Ну хоть плакала, ладно.

Варя. Но я вас слушаю.

Крымов. Варь, ну ты, это самое, думай, пожалуйста…

Варя. Нет, я все поняла…

Крымов. Как говорится, о себе не думаешь, подумай обо мне. Я расстраиваюсь. Не надо меня расстраивать, я этого не заслужил…

Варя. Да, угу… Я понимаю.

Крымов. …Давай. Пожалуйста, в следующий раз что-нибудь повеселее, а то я что-то расстраиваюсь очень.

Ругань

Не понимаю. Прошло недели две минимум. И ничего не изменилось. Почему? Вообще объясните мне – что происходит? Мы так хорошо начали первый курс – столько было работ, столько было азарта… Сейчас сидите… Я не понимаю. Что случилось? Я в этом виноват? Скажите мне – в чем? Я учу вас профессии, но ответ же какой-то должен быть… Елки-палки, вы боитесь учиться? А если бы вы в Физкультурный институт пришли, вы бы тоже боялись к этой палке подойти? К перекладине?

Я сейчас встану и уйду, не могу… Может не получаться, но почему вы не делаете ничего?

Ребятки, давайте я вам дам простые задания: сделайте павильончик, – и вы будете довольны, наверное. Может, и это для вас сложно? А что для вас несложно, скажите мне?

Давайте опустимся на землю, я лучше плюну, зачем я буду нервничать? Я чувствую, что я начинаю нервничать и злиться, это мне не нравится. Как вы понимаете, я готов быть в хорошем настроении, только нужно, чтобы вы кидали в эту печку дрова. А когда вы не кидаете, я начинаю своими дровами топить – тебе придумал, тебе придумал, тебе придумал… И что? Вот я, например, тебе придумал. Я придумал, почему человек с шестью зубами и с одной рукой написал самую смешную книгу в истории мировой литературы. Давайте подумаем: почему? Наверное, потому, что человек с двумя руками и с тридцатью двумя зубами пишет там, не знаю, историю партии. Скучно. Давайте выбьем ему зуб, я по одному выбивал бы зубы и отрубал бы какие-то части тела, пока не понял бы, что вообще писатель должен иметь шесть зубов и одну руку. Это и есть игра, игра-исследование: сколько зубов надо иметь для того, чтобы написать такой замечательный роман «Дон Кихот»? Нужно иметь всего шесть зубов! Остальные – лишние! Когда тридцать два, восемнадцать, девять, даже семь – он не писал. Написал, когда было шесть… Я подобрал бы литературу к каждому куску, к каждому выбитому зубу. Это ты же мне сказала, что Сервантес имел шесть зубов? Это же не я придумал. Ты же это не просто так сказала? Тебя это чем-то заинтересовало? Да? Только потом ты об этом не думаешь – и все уходит в песок.