Курсив мой — страница 112 из 140

ША я отсылаю читателя к “Процессу” Кафки, к “Консулу” Менотти и еще к целому ряду произведений подобного рода – моя история тоже была описана кем-то другим, и повторять ее здесь нет никакого смысла.

– Бросаешь всех петухов на всех чайниках, – сказала мне Вера Зайцева, прижимая меня к себе на вокзале, а я в это время видела все вокруг себя с такой ясностью, как князь Мышкин перед припадком: все оставляемое и все уже оставленное, и то, что впереди через три часа, и то, что впереди через неделю, через год и через два. И данную минуту – которая всегда важней всего – четырнадцать дорогих мне лиц на вокзальной платформе, и с каждым – длинная история отношений. Одному успеть шепнуть: не болей, не грусти (две заповеди дружбы), другого обнять, у третьего повиснуть на шее, четвертому и пятому сжать руки, и всем ответить на нежность и тепло. Вода понесет меня из одного полушария в другое, и ее я тоже больше не боюсь. Закат Европы – во мне самой, не в Европе, и во мне самой в этот миг – тысяча вещей: прошлое, настоящее и такая ясность видимости – где не “все позволено”, но “все возможно”.

В эти минуты (или секунды) “мышкинской ясности” было ощущение шва всех противоположностей: мое одиночество и принадлежность стоящим под окном драгоценным людям, молодым и старым; моя собственная страна, и та, в которой я прожила двадцать пять лет, и третья – куда я ехала. Рок, который нес меня, и мой сознательный выбор. И я сама перед лицом этого шва, такая, какую я знала и какую знали те, что стояли перед окном вагона, знали тридцать, двадцать, десять лет. И потом – редкий случай и тем самым мне милый – слезы, которые я не могла остановить до самого Гавра, так что русский господин, сидевший в купе напротив меня, участливо спросил (он узнал меня, и Б.К. Зайцева, и некоторых других из провожающих):

– Может быть, вам дать выпить стакан самой обыкновенной водички?

Эта самая обыкновенная водичка не имела на меня никакого действия, и я прекратила плач только тогда, когда увидела громадный белый пароход, густо-синий залив, лебедки в небе и величественную даль гигантского порта.

А потом были дельфины, сказка о двух лягушках и два великана – женского и мужского рода – за моим столиком, которые весь обед с тихой радостью, и восторгом, и сиянием глаз говорили, что наконец-то они опять у себя увидят такси. “Неужели в Европе они не видели такси?” – думала я. Но оказалось, что они говорили о Техасе, и это был мой первый урок английского языка.

И вот на шестой день, на заре, передо мной возник город. Он был узок и высок, как готический храм, и вокруг него была вода, и в легком тумане ноябрьского утра, или даже – конца ночи, он возник вдруг, незаметным толчком отделившись из невидимого в видимое.

Я уже час как стояла на палубе и смотрела, как по плоскому берегу, открывшемуся около пяти часов утра справа, бегут туда и сюда огни сотен автомобилей, словно была не ночь, а белый день. Плоский берег появился рано, усеянный огнями – белыми и красными, – затем стало медленно, туго светать, обнаружились тяжелые тучи, шедшие нам навстречу, обнаружилась, направо же, линия чуть волнистого, низкого горизонта. И тогда появился впереди город. Два-три пассажира и я с ними вышли на нос парохода. Мы входили теперь в пролив, и по берегу слева тоже побежали огни, только берег был выше. Навстречу шли паромы, буксиры, теплоходы и даже острова, еще темные здания нью-йоркского порта, а готический храм впереди все приближался, все яснел и терял постепенно свой готический облик, переходя из готики в огромный современный город с сотнями небоскребов, в которых кое-где горели огни. Они постепенно погасали, по мере того как светлел воздух сизо-зеленого осеннего утра.

В этом городе, как я его увидела тогда и как видела потом, много лет подряд, есть тоже что-то умышленное и та единственная смесь функционального и символического, которая есть и в нашей бывшей столице. Здесь тоже, может быть, кто-то стоял “дум великих полн” и решал, что именно на этом месте “будет город заложен” и кусок земли куплен у индейцев. Там – болота и туманы, здесь – черные скалы, на которых надо было строить жилища, там – вьюги и метели, здесь – субтропическая температура иногда три месяца в году. Это не стало помехой. Водные пространства и особый свет, идущий от них, придают всему тот же характер призрачности и временности, или вневременности, или безвременности. Москва, Лондон, Рим, Париж стоят на месте. Ленинград и Нью-Йорк плывут, расставив все свои паруса, разрезая бушпритом пространство, и могут исчезнуть – если не в действительности, то в видении поэта, создающего миф, создающего мифическую традицию на основе почувствованного.

М.С. Цетлина, мой давний друг (как и муж ее, Михаил Осипович, умерший в 1946 году), написала мне за месяц до этого, чтобы я остановилась у нее. Она тогда жила в гостинице, где занимала небольшую квартиру, там же она сняла комнату и мне. Р.Б. Гуль привез меня с парохода прямо к ней. С первого же вечера я оказалась среди людей, пришедших посмотреть на меня, – старых знакомых, новых знакомых, русских американцев, американских американцев и, как я сама, недавно приехавших из Европы – старых эмигрантов, новых эмигрантов и “перемещенных лиц” – жителей Польши, Чехословакии, Шанхая, Прибалтики – русского происхождения. Мария Самойловна по старой (московско-парижской) привычке и тут устраивала вечера, то есть сборища, где бывала перемешана публика литературная с вовсе не литературной. Здесь я познакомилась с пианистами В.Л. Пастуховым, Н. Орловым, Г. Кочевицким, с поэтами Иваном Елагиным и О. Анстей, с прозаиком С. Максимовым, с художником Н. Николенко и его женой, с другим Елагиным, Юрием, автором “Укрощения искусств”, с Б.А. Филипповым. Я встретилась вновь с парижанами: А.Ф. Керенским, Р.Б. Гринбергом, Г.Н. Кузнецовой, М.В. Добужинским, Ю.П. Денике, Г.Ф. Федотовым, Е.А. Извольской и другими. На второй день моего приезда Я. пришел ко мне.

– Зачем вы приехали? – спросил он и сел. – Я здесь вот уже десять лет. Здесь ужасно. Жить невозможно. Такая бедность кругом! И груши совершенно не пахнут.

Я растерялась.

– Груши? Не пахнут? Это действительно ужасно!

– Я не знаю, что они с ними делают. Срывают зелеными, вероятно, и они дозревают в холодильниках. Здесь жить нельзя. У клубники нет вкуса, то есть никакого вкуса! У вас есть деньги на обратный билет? Смотрите, держите их, не тратьте. Они вам понадобятся.

Я ответила, что денег нет, и испугалась, что он предложит взаймы, но он не предложил.

– Бедность страшная. Не верьте глазам. Они все врут. Благополучие только на поверхности. Внутри, в глубине, страна нищая. Негритянский вопрос. Алкоголизм. Вот увидите.

Он говорил долго. Он рассказал, что недавно видел ночью, когда возвращался из одной своей квартиры в другую (у него по семейным обстоятельствам было две квартиры), человека, спящего на тротуаре. Полицейские не подобрали его: в участках, сказал Я., нет больше места от толпы бездомных, которые там ночуют.

– А в Европу вы не возвращались ни разу?

– Денег нет, не могу себе позволить.

– Там, знаете, тоже сейчас груши не пахнут.

– Ну, этому я не верю!

– Груши не пахнут, потому что их нет. Не знаю, где они, но я видела их только раз и то за окном одного роскошного гастрономического магазина: они лежали на вате, в шелковой бумаге… Впрочем, это неважно.

Он говорил, наслаждаясь тем, что с моей стороны больше не было возражений. Но когда он вышел на лестницу, я побежала за ним:

– Послушайте, но тогда почему же окурки?

– Какие окурки?

– Вчера вечером у обочины тротуара, перед входом в нашу гостиницу, лежало двадцать окурков и по крайней мере пять цельных папирос, и сегодня утром они опять там лежали, может быть, и сейчас еще лежат. Обратите внимание. Почему же никто их не подбирает?

Он пожал плечами:

– Вы всегда были остроумная, – сказал он, как обычно, сквозь зубы, – это очень смешно, что вы сказали.

Я накинула пальто и пошла с ним вниз. Действительно, у обочины тротуара лежали окурки, несколько цельных папирос, мусор.

– Город грязный, – сказал Я., – тут не подметают.

Подъехало такси, и он сел в него.

Я прожила у М.С. десять дней, а затем нашла себе комнату в гостинице по объявлению в “Нью-Йорк таймсе” и переехала. И вот я оказалась в неизвестной для меня точке чужого города (это оказалась 94-я улица, почти на углу Вест-Энд авеню), одна, с моими двумя чемоданами, 27 долларами в кармане (после уплаты за комнату за неделю), в гостинице, где меня, несмотря на мои протесты, считали француженкой (видимо, у меня был тогда французский акцент в моей едва начавшейся американской речи). Справа от меня жил сыщик, или, вернее, детектив, о чем мне сказал коридорный, может быть, желая меня предостеречь. Слева от меня жил человек, который спал от восьми вечера до восьми утра, а в субботу и в воскресенье вообще не просыпался – это я знала по его храпу. Храп был слышен еще у лифта, в котором висели всякие наставления, которые я разбирала по складам, пока поднималась на восемнадцатый этаж.

Ночью меня обступали стены соседних небоскребов, а далеко внизу слышался городской шум, ночью, как днем, и днем, как ночью. Чтение объявлений “Нью-Йорк таймса” занимало мои вечера. Я ничего не знаю интереснее, чем читать объявления о предложении труда в новой стране, в новом городе. “Ищут 150 инженеров-электриков”, “Ищут 220 биохимиков”, – читала я и видела, как их ищут и все не находят. “Ищут библиотекарей для городских библиотек в 23 штата” (видимо, в неограниченном количестве). “Агентство по найму прислуги ищет 12 кухарок (дипломированных), 17 горничных (умеющих подавать к столу), 5 шоферов живущих, 11 – приходящих, 8 садовников (семейных), 38 нянек для новорожденных”. “Ищут 45 докторов в 9 новых больниц”. “Четырех кларнетистов в оркестр (в отъезд)”. “Ищут трех опытных журналистов, специалистов по иностранной политике Индонезии”. “Бюро по найму конторских служащих ищет 198 секретарш-стенографисток”.