Курсив мой — страница 88 из 140

И. Бунин.

Разумеется, чемоданы было слишком рискованно перевозить на парижскую квартиру Бунина; с другой стороны, что он хотел сказать, когда писал Кноррингу, чтобы он его архив сохранил “вместе со своими чемоданами”? Зайцев вернулся из деревни, и после многих размышлений и переписки мы решили перевезти архив Бунина на улицу Лурмель, где было русское общежитие и столовая. Место было неверное, там через год произошли аресты, но мне кажется, что по возвращении Бунина в Париж после войны он получил свои чемоданы. Часть архива впоследствии была отослана в Москву. Приведу еще два письма (одно Бориса, другое Веры) этих лет:

11. xi. 41.

Chere Ninon, спасибо за письмо… Насчет Лурмель тоже верно, и я всячески предпочитаю, чтобы архив хранился у Вас. Окончательно выяснится это, когда мы вернемся в Париж (собираемся числа 17-го), но я в Правлении[72] довольно одинок, они меня не любят – я не уверен, что сделают так, как я хочу. К сожалению, Ивана запросить очень трудно – разве только случай выйдет, “оказия”?

Во всяком случае, возвратившись в Париж, хочу с Вами повидаться. А пока могу только дружески поблагодарить за отзывчивость – в чем, впрочем, я и был уверен.

…Ваш Бор. Зайцев.

22 нояб. 1942.

Дорогая Нина! Прости, что к тебе пристаю, – но немного стали мы слабеть. Если можешь, то каши мне достань… и фасоли сухой. Я бы очень хотела тебя повидать и порассказать о разных вещах. Боря тебя и Николашу обнимает, и я тоже. Была на могиле Влади. Все в порядке, хоть гравия нет еще. Но аккуратно все и чисто. Нина! Очень хочется, чтобы Вы пришли…

Твоя Вера.

Сейчас пришла домой – 7 ч 45 м. вечера, – лежали на полу лунные полотна, и вдруг что-то меня пронзило – страшно печальное… В ту среду сестра Зинаиды Гиппиус, Анна Ник., упала на рынке мертвая. Разрыв сердца. Сейчас села тебе писать, загудела сирена.

На той скамейке, что стояла под ореховым деревом в Лонгшене, мы больше уже не сидели: мы решили не садиться на нее, пока не вернется Оля. Ко дню, когда был продан Лонгшен (в 1948 году), скамейка эта развалилась. А ореховое дерево, говорят, разрослось теперь и дает с годами все больше орехов. Мы их тогда собирали в старых перчатках – свежие грецкие орехи пачкают руки так, что потом и не отмыть.

Лонгшен был куплен Н.В.М. весной 1938 года. Первые пять лет нашей жизни мы прожили с ним в Париже, но в 1938 году мы решили бросить квартиру и переехать в деревню. Мы давно уже искали место, где можно было бы жить постоянно, “дикий” дом, и “дикий” сад, и вообще “дикое” место, где стоило бы поселиться. Когда, после длительных поисков и многих поездок на запад и на юго-запад от Парижа, мы наконец нашли Лонгшен, нам обоим он показался с первой минуты именно таким местом, где можно было бы прожить весь остаток жизни, потому что лучшего на всем свете быть не могло.

Дом стоял не в деревне – потому что деревня во Франции предполагает место, где есть школа, церковь и почтовое отделение. В Лонгшене не было ни того, ни другого, ни третьего. Было четыре больших фермы и десяток домов, в которых жили старые люди, вышедшие на пенсию. По утрам не то пять, не то шесть детей шли под горку, в ближайшее село, в школу. А днем приходил почтальон – из этого села; настоящая дорога проходила в двух километрах, а к нам вела только проселочная. Во всем местечке жило не более пятидесяти человек.

Я помню первую ночевку в доме, тогда куда больше похожем на сарай, чем на жилой дом, каким он стал через год. Это была маленькая старая ферма. Мы вернулись от нотариуса, поужинали и легли в верхней комнате, собственно, на чердаке, с отверстием в стене, под потолком, для подачи с возов сена – она стала позже моим кабинетом. Сосед принес нам только что скошенного сена, мебели не было, занавесей не было. Мы легли прямо на полу, в сено, глядя в открытое окно, где мерцали звезды. Я точно знала потом, в течение многих лет, в каком именно месте и когда выходил из-за леса Марс, откуда вылезал Сириус и куда уходила Венера, загораясь на закате. Было свежо, был май месяц, у дома цвела сирень. Окон закрыть было нельзя, слишком сильно пахло сено. В этом доме мы решили устроить кухню, ванную, нечто вроде столовой, а надо всем этим – кабинет и спальню. Надо было расчистить площадку перед домом, на которую выходил и второй дом – в одну комнату. Там на чердаке мы нашли надпись дегтем на одном из стропил – 1861. Этот второй дом предназначался для Н.В.М. – в этой комнате он устроил свою студию художника, в ней ночевали приезжавшие друзья.

Нелль говорила, когда мы сажали фруктовые деревья, устанавливали ульи, копали огород, что все это ей напоминает китайский роман, где хозяйство началось от одной персиковой косточки, которую герой зарыл в землю. В годы войны, когда я возвращалась из Парижа домой на велосипеде по полевой дороге, я издали видела две старые черепичные крыши в сизой дымке Иль-де-Франса, маленькую и большую, потонувшие в зелени старых яблонь и груш, а молодые яблони и груши были в это время не выше меня самой. И я думала: у меня есть мой дом. И так будет всегда, не может быть иначе. Мир стоит. Он остановился. И в нем остановилась и стою я, неподвижно и неизменно. Не может быть, чтобы я когда-нибудь проехала мимо этих мест и не принадлежала им. Но в 1960 году я проехала мимо, и я не узнала ни сада, ни дома. Все было перестроено, груши и яблони разрослись и закрыли все, новые ворота вели куда-то совсем в незнакомое место, ульев не было, смородина была выкорчевана. А миндальное дерево, стоявшее тонкой двузубой вилкой у дома и когда-то цветшее бледно-розовым цветом, теперь зеленью своей было неотличимо от ясеня и березы.

И вот я теперь не сажаю деревьев, не вожусь с пчелами, не окапываю клубнику. Я пишу сагу о своей жизни, о себе самой, в которой я вольна делать, что хочу, открывать тайны и хранить их для себя, говорить о себе, говорить о других, не говорить ни о чем, остановиться на любой точке, закрыть эту тетрадь, забыть о ней, спрятать ее подальше. Или – уничтожив ее – написать другую рукопись, другие шестьсот страниц, о другом, хотя тоже о себе самой, но как бы второй том к несуществующему первому. Русские автобиографии писались часто и всегда по-разному. Бердяев, начав с детских лет, перешел на описание борьбы идей в предреволюционной России и кончил мучительным сомнением в благе Советского Союза и “доброте” Бога; Степун рассказал, как он обрел, перед Первой мировой войной, свою настоящую профессию: ездить по русской провинции и читать лекции на тему “как жить?”; Белый, начав свой рассказ о Блоке, затем переписал его заново, доказывая, что он был марксистом, когда Блок еще был барчуком и маменькиным сынком; Набоков рассказал с присущим ему талантом, какие у него были гувернантки. Боборыкин писал о том, как удобны были за границей поезда и как хороши рестораны. Фрейлина царицы – о том, как она помогала Распутину сменять министров; социалист – как убивал этих же министров. Эмигранты писали, как жили в русском имении с липовой аллеей и портретами предков в двухсветном зале. А сподвижники Ленина – о том, как он щурился: в Симбирске, в Лондоне, в Швейцарии, на Финляндском вокзале…

Выбор велик. Кого выбрать примером? У кого мне учиться? И вот я отвожу всех, прежде меня писавших, никого не помню, никого не приглашаю стоять за моим плечом и водить моим пером. Я беру на себя одну всю ответственность за шестьсот написанных страниц и за шестьсот ненаписанных, за все признания, за все умолчания. За речь и за паузы. Все, что здесь пишется, пишется по двум законам, которые я признала и которым следую: первый – раскрой себя до конца, и второй – утаи свою жизнь для себя одной. Автор первого закона – мой современник, автор второго – Эпикур.

Н.В.М. я знала давно, еще со времен “Дней”, газеты эсеров. Для меня он был и остался одним из тех русских людей, которые, как некий герой народной сказки, решительно все умеют делать и решительно ко всему способны. Но почему-то так выходит, что в конце концов ничего не остается от этих способностей, вода льется у них между пальцев, слова уносит ветер, дело разваливается. И вот уже никто ничего от них не ждет. И чем меньше верят им, тем больше они теряют веру в себя, чем меньше ждут от них, тем бессмысленнее тратят они себя и остаются в конце концов с тем, с чего начали: с возможностями, которые не осуществились, и с очарованием личным, которое дано им было со дня рождения как благодать.

Он мог построить дом, насадить сад, писать картины и импровизировать на рояле. Он умел смеяться и смешить других, был всегда здоров, любил хорошую погоду, прогулки, поездки, Лонгшен, людей – которых любила и я, и книги – которые и я любила. Таких людей все меньше в мире, в современной жизни им нет места. Легкомыслие как мировоззрение умирает, если еще не умерло. После войн, и революций, и бедствий нашего столетия как было ему сохраниться?

Он был одним из самых младших делегатов в Учредительное собрание в 1917 году, членом партии с.-р., журналистом, автором книги о России (Лондон, 1919), считался сотрудником “Дней”, “Современных записок”, выставлял картины в Салоне в тридцатых годах, и не было человека, который бы не чувствовал к нему немедленной приязни. Гостеприимный, веселый, всегда добрый и широкий и вместе с тем взбалмошный, энергичный и способный, он вдруг заметил меня, будучи знаком со мной лет семь, и, раз заметив, уже не отпустил. Мы оказались с ним людьми одной системы символов: сад для нас обоих значил одно и то же, и дом в его и моей символике экзистенциально совпадал в своем смысле. Такие слова, как “настоящее” и “будущее”, “дерево” и “река”, “ты” и “я”, несли с собой одну и ту же ауру подтекста. Он хорошо знал, что значит быть бедным Лазарем, и у него был свой колодец. Он знал все эвересты и мертвые моря моей географии. И он между Ангелом и Товием тоже не всегда хотел делать выбор.

Дорогам, которые мы с ним исходили и изъездили – на автомобиле, на автобусе, на велосипедах, – нет числа. Всюду из-за дымки голубоватого воздуха с вечно вьющимся небом встречали нас платанами и тополями обсаженные дороги Писсарро, холмы Моне, мостики и заводи Сислея. Мы перечитывали Шекспира и Сервантеса, слушали по радио Бетховена и Моцарта. И как мы оба были счастливы, вплоть до сентября 1939 года, когда началась война, – как мы были молоды, какие веселые были у нас заботы!