Курсив мой — страница 90 из 140

Во второй раз я пришла, когда все было вывезено – книги, мебель, посуда… “Они были вчера и сказали, что придут сегодня вечером и наложат печати”, – сказала консьержка. Я стояла в пустой комнате, где в самой середине, на полу, была подметена кем-то небольшая кучка мусора. Кучка мусора. А то еще бывает кучка пепла. Это то, что находишь в карманах героев Беккета. Или в урне, которую замуровывают в стене колумбария. Горсть праха, которую уносит ветер в пространства, пыль, летящая в омуты человечества, в беззаконие его судьбы.

Вокруг меня были выцветшие обои и просто грязные – там, где стояла книжная полка с Пушкиным и Державиным.

Я иду на Монпарнас, где нет никого, словно я приехала в Лион или Дижон и там гуляю одна, от поезда до поезда. И я иду на улицу Бетховена, которая называется в Париже “рю Бетовен”, где мы жили с Н.В.М. до покупки Лонгшена. Одним концом она упирается в Сену, где сейчас вспухла вода и боятся наводнения, другим концом – в лестницу, которая ведет к Пасси, к кафе Турелль, к Трокадеро, но и там тоже нет никого, ничего, только марширующие солдаты и жмущиеся к домам прохожие, чужие мне и друг другу.

И здесь начинается моя Черная тетрадь, от которой до сих пор пахнет землей: она одно время была закопана в подвале и зацвела темно-зелеными пятнами плесени.

6. Черная тетрадь

1939

АВГУСТ

Сегодня подписан пакт Молотова – Риббентропа. Это значит: война. Сталин и Гитлер скрепили дружбу подписями и печатями. Есть и другая сторона этого соглашения: компартии всего мира расколются на “за” и “против”, таким образом, кончится их единство, монолитность, единогласие. Мировому коммунизму нанесен удар тем же топором, что и буржуазной Европе.


СЕНТЯБРЬ

Я лежала в траве и не двигалась (в конце сада). Был первый день войны. Я лежала час, и два часа, и уже не помню, сколько часов я пролежала так. Трава проросла сквозь меня, запуталась в моих жилах, полевые цветы распустились у меня в пальцах рук и ног. Какой-то вьюн начал душить меня, завиваясь из одного уха в другое. А больше ничего не помню, что было.


ОКТЯБРЬ

Русский ренессанс конца XIX – начала XX века отличается от “обыкновенных ренессансов” тем, что он сознавал свою обреченность. Это был ренессанс в предчувствии собственной гибели. Возрождение и смерть. Начало и конец в один и тот же период русской культурной истории. Одно из оригинальных русских явлений.


НОЯБРЬ

Перебирала старые фотографии и нашла одну, снятую, когда мне было лет одиннадцать, в имении деда Караулова. Я сижу на подоконнике, свесив ноги в сандалиях; две косы; серьезное лицо.

Я сказала Ладинскому:

– Сейчас я вам покажу уродливого ребенка. Просто невероятно, до чего я была некрасива.

Он рассмотрел фотографию и сказал:

– Не понимаю, почему вы находите эту девочку таким уродом. Изящные ножки, косы, милое лицо.

И я вторично посмотрела на себя как бы чужими глазами, и вдруг мне показалось, что и вправду, может быть, я не была так непривлекательна, как мне тогда говорили. И что стихи Плещеева (которые мама написала мне в альбом): “Бедный ребенок, она некрасива”, ко мне не относятся.


НОЯБРЬ

У меня такое зрение, что я легко читаю последнюю строчку на доске у глазного доктора. На том листе, что висит на стене. И последнюю строчку на картоне, который он дает в руки пациентам.

– Зачем вы пришли? – спросил доктор Лерис сердито. – У меня в приемной восемь человек ждут!

– Пардон, – сказала я.

– Можете не платить, – сказал он. Но я заплатила, конечно.


НОЯБРЬ

– Зачем встречаться там? Ведь даже здесь через несколько лет не хочется встречаться. Проходят годы, и людям не о чем говорить друг с другом. Дороги разошлись. А уж там наверное они еще больше разойдутся со здешними. Ты своего Алешу даже не узнаешь. И тем лучше. Вера З. только вздохнула на это.


ДЕКАБРЬ

Жил-был русский писатель Д. Крачковский. О нем лет сорок тому назад Чехов сказал, что он – надежда русской литературы. Это его погубило. Писал он плохо, никто не хотел его читать. Жил он в нищете в Монте-Карло и часов по четырнадцать в день играл в рулетку: пять франков туда, пять франков сюда, глядишь, и набежит что-то. Так и кормился. Ходил обтрепанный, обросший, немытый. И все играл.

Однажды он заболел, и доктор сказал, что ему нужно вырезать грыжу. Он написал в “Последние новости”, объяснив, кто он, и просил собрать для него 300 франков. С большим трудом и неохотой собрали деньги – никто не хотел давать: его не знали, нигде не печатали. Послали ему 300 франков, и он их все проиграл в один час.

И вот он в совершенном отчаянии пошел в дирекцию казино. К директору его не пустили, но какой-то крупный служащий вышел к нему. Крачковский сказал:

– Я – русский писатель. Жил как нищий. Болел грыжей. Мне в Париже собрали денег, чтобы эту грыжу вырезать. Я получил деньги и вот – все проиграл. Верните мне мои 300 франков.

И случилось то, чего, кажется, не было с тех пор, как существует рулетка: дирекция вернула ему его 300 франков. И ему вырезали грыжу.


ДЕКАБРЬ

Я слушала по радио квартеты Бетховена, передачу из Кельна. Потом объявили, что всем музыкантам к Рождеству выдадут 3/4 фунта риса.


ДЕКАБРЬ

Студент Калифорнийского университета (русский по происхождению), защищающий диссертацию “Андрей Белый, его жизнь и творчество”, спрашивает меня в письме, кто была та “девушка”, из-за которой произошла ссора между Блоком и Белым и чуть не случилось дуэли (“Щ.” воспоминаний). Итак, прошло восемнадцать лет со смерти Блока, и люди уже не знают, что это была Л.Д. Блок, а мы-то думали, что это будут знать все и всегда! Уплывает жизнь – малая и великая, – и от драгоценных имен и эпох остается прах. “Там человек сгорел”.


ДЕКАБРЬ

Я много думаю все это время о символизме. Он был нужен России. Он доказал (в который раз?), что Россия – часть Европы. После символизма невозможно никакое “славянофильство” – ни старое, ни обновленное.


ДЕКАБРЬ

Бунин озабочен вопросом: все ли он совершил, что мог совершить? Несколько раз говорил, что Рахманинова тоже это мучит: все совершить и все познать. То есть в полную меру таланта высказать себя в своих книгах. И кроме того – насладиться “вот этим, вот женским розово-белым таинственным мясом, перед которым все ничто”. “Вся жизнь прошла, как съеденный обед. Глуп был, глуп! Теперь хочу молодости, прелести мира!”


ДЕКАБРЬ

Жестокость и сентиментальность всегда вместе. Черты нашего века. Быть может, раньше это соединение казалось парадоксальным, сейчас оно кажется естественным. Это все от слезного сознания своей покинутости и от требований “железной” эпохи. Саможалость и незащищенность человека и обида его на мир.


ДЕКАБРЬ

“Одиночество мое начинается в двух шагах от тебя”, – говорит одна из героинь Жироду своему возлюбленному.

А можно сказать и так: одиночество мое начинается в твоих объятиях.


ДЕКАБРЬ

Из всех страстей (к власти, к славе, к наркотикам, к женщине) страсть к женщине все-таки – самая слабая.


ДЕКАБРЬ

Я прочитала книгу Паскаля о Христе. Особенно меня поразило то место, где Паскаль говорит с большой симпатией о наивности Христа.


ДЕКАБРЬ

Невозможно, конечно, поверить, чтобы Евангелие было сочинено коллективом, как невозможно поверить, что оно было написано кем-нибудь одним. В нем четыре авторские личности, друг на друга совершенно непохожие: Матфей – мудрый, Марк – скромный, Лука – властный и таинственный, Иоанн – сложный фантазер.


ДЕКАБРЬ

Из одного моего письма на юг:

…Была у нас скверная, бедная, жалкая (эмигрантская) Россия: русские газеты, журналы, русские слухи, русские приезжие оттуда, иногда – отталкивание от России, но всегда мнение о том, что там творится. Не осталось ничего. Нас отрезали. Газет и журналов нет, приезжих нет, и мнения тоже нет, ибо неизвестно, мне по крайней мере, хорошо ли то, что Сталин укрепляется на Балтике, или плохо? Была у нас паршивая, несчастная, уездная эмиграция: русские книги, русские бордели, русские темы – ничего не осталось. Мое поколение перебьют, старые вымрут в ускоренном порядке.

Вся мировая история взята мною сейчас под подозрение. В истории этой не было ни справедливости, ни добра, ни красоты. Еще меньше, чем в природе, – справедливости и добра, во всяком случае. Я ничего не пишу, и не могу, и не хочу писать. Для чего? Для кого? Я всегда любила людей, но сейчас я лишена людей, мне милых. Эти “милые” (вовсе сами по себе, может быть, и не милые) недосягаемо далеки. Кто умер, кто уехал, кто озабочен своей судьбой. Но самое страшное, что даже и их мне не очень-то хочется видеть.

Ходасевич когда-то говорил, что настанет день, все пропадет, и тогда соберутся несколько человек и устроят общество… все равно чего. Например: “Общество когда-то гулявших в Летнем саду”, или “Общество предпочитающих «Анну Каренину» – «Войне и миру»”, или просто: “Общество отличающих ямб от хорея”. Такой день теперь наступил.

За кого мы? За наших гениев или за наших дураков, несущих с собой в Восточную Польшу портреты Сталина и стишки Кумача?

Я думала написать часть того, что написала Вам, Бунину. Но я боюсь еще больше его огорчить, ему и так тяжело. Я кое-что сказала Зайцеву, и он сразу во всем согласился со мной.

ДЕКАБРЬ

Из второго письма:

Спасибо за Ваши слова утешения. Если бы я была героиней “Скучной истории” Чехова, они, может быть, обрадовали бы меня. “Жизнь прекрасна”? Я не спрашивала Вас, “зачем жить” и “как жить”. Ваше “жизнь прекрасна” может показаться одной из тех иллюзий, которые Вы так хотите изжить.

Читая Ваши последние фельетоны, я вижу, что Вы становитесь человеком, которому интересы западной цивилизации-культуры дороже всего остального, и я вижу пропасть между Вами и мной, для которой мысль о возвращении в Россию – после смерти, в книгах – есть единственная, постоянная, неизменная мысль. И, конечно, то, что творится сейчас в Карелии, занимает меня более всего другого. Мое “западничество” не отрывает меня от России, скорее – наоборот. Ваше западничество Вам и развлечение, и утешение на всю жизнь. Это – ваше