Курсив мой — страница 94 из 140

не эмигрант, хотя и пишет в эмигрантской печати, и т. д. С другой стороны, Алданов и Цетлин считали, что Муратов стал реакционером, перешел в антидемократический лагерь, особенно после его статьи “Бабушки и дедушки русской революции”, где он объявил хищными зверями “лучших людей” русского радикализма, как, например, Ек. Брешко-Брешковскую.

И писательские обеды прекратились сами собой.

Осенью 1937 года Н.В.М. сломал себе ногу в колене. Когда он получил страховку, мы купили Лонгшен – в мае 1938 года. Весной 1939 года, когда все работы по перестройке дома были кончены, мы оставили парижскую квартиру и переехали в деревню. Это было за пять месяцев до войны.


ДЕКАБРЬ

Достоевский говорит (в “Записках из подполья”), что цивилизация не приносит ничего нового, она только все усложняет. Цивилизация есть усложнение жизни, из одноэтажной жизнь делается многоэтажной. Потом начинают на этом здании нарастать всякие башенки и балкончики, потом флигельки обрастают мезонинчиками. И эта ложная готика-рококо вдруг делается помехой жизни.


ДЕКАБРЬ

В реакционном государстве государство говорит личности: “Не делай того-то”. Цензура требует: “Не пиши этого”. В тоталитарном государстве тебе говорят: “Делай то-то. Пиши то-то и так-то”. В этом вся разница.


ДЕКАБРЬ

Женщины во Франции (в деревнях) рожают в присутствии мужа. Вчера у Лизетт родился ребенок в присутствии двух соседок-подруг, мужа и доктора. Мужа она держала за руку, когда были схватки. Вот картина: подставлен таз, муж и подруги заглядывают, не показалась ли головка? “Ура! Он брюнет!” – кричит одна из подруг. “Ну-ка, поддай еще! Сейчас вылезет”. На следующий день роженица рассказывала мне о своих ощущениях, как проходили плечи ребенка, как сходили воды (муж выносил ведра). Подруга сказала: “Я когда первого рожала, то как только головка вылезла, так сейчас же пришла в себя и потом уже легко было, только надо было сильно жилиться над тазом, обхватив колени вот так”. (Она показала как именно.)


ДЕКАБРЬ

Хуже всего – девственность. Что-то уродливое, внушающее брезгливость, гадливость, отвращение. Никогда никому не раскрыться – предел противоестественного.


ДЕКАБРЬ

В сложной системе лабораторного опыта химик следит, как по ретортам и колбам, по стеклянным трубочкам бежит его химическая смесь. Самое главное – чувствовать, что в тебе переливается, что ты не разделен на “верх” и “низ”, что посередине нет “китайской стены”, разрезающей тебя на две части. Вот это я любила. Это не сразу пришло ко мне, только тогда, когда я сделалась женщиной. От мозга к коленям и от колен к мозгу я стала “одно”, я стала “системой опыта”. Это были мои соки, которые бегали по моей “системе”.


ДЕКАБРЬ

Я вижу теперь, что самое страшное, что может со мной случиться, это – что я могу высохнуть. Высохнут глаза, высохнет рот, высохнет мозг. Не будет никаких соков, а я буду все еще жить и жить – может быть, сорок лет. Жить без соков – это самое страшное для человека, который знал в себе соки и любил свои соки (дорожил ими), был жив этими своими соками.


ДЕКАБРЬ

С осени 1938 года (эпоха “Мюнхена”) умерли: Е.Ю. Пети – покончил с собой (боясь, что будет война и он потеряет свои сбережения);

Шестов – от сердца;

Сомов – от сердца;

Ходасевич – от рака;

Германова – от рака;

Коровин – от сердца;

Кульман – от сердца;

Жаботинский – от сердца;

Сумский – от сердца;

Руднев – от рака.


ДЕКАБРЬ

Снился Ходасевич. Было много людей, никто его не замечал. Он был с длинными волосами, тонкий, полупрозрачный, “дух” легкий, изящный и молодой. Наконец мы остались одни. Я села очень близко, взяла его тонкую руку, легкую, как перышко, и сказала:

– Ну, скажи мне, если можешь, как тебе там?

Он сделал смешную гримасу, и я поняла по ней, что ему неплохо, поежился и ответил, затянувшись папиросой:

– Да знаешь, как тебе сказать? Иногда бывает трудновато…


ДЕКАБРЬ

Одна комната, одна кровать, одно одеяло. Кто этого не понимает, ничего не понимает в браке. А если этого опасаешься, то и брака не надо. За день жизни иногда разведет, охладит, пошатнет, надорвет что-то. Ночью опять все соединяется. Тело держит тело своим теплом (если не жаром).

Наполеон сказал: “Отведите императрице отдельную опочивальню. Я хочу сохранить свою свободу, хотя бы ночью. Если муж спит в одной комнате с женой, он ничего не может скрыть от нее”. Это совершенно верно.


ДЕКАБРЬ

Снег и солнце.

Я бежала по лесу, мне хотелось кинуться в снег, умыться им. Я бежала одна с собаками и громко смеялась.


ДЕКАБРЬ

Богатые китайцы, когда строят себе дом, то в конце сада, в дальнем углу, оставляют “ворота мира” – маленькую дверь, через которую они бегут от революций и катастроф. Этот потайной ход есть у каждого богача. Он носит при себе ключ. Он спасается через него в последний момент, унося с собой свои сокровища.

У меня нет “ворот мира”, у меня нет ключа. Всегда было желание “быть там, где все” или, во всяком случае, – где многие наши.


ДЕКАБРЬ

Сколько я себя помню, во мне в детстве было что-то трусливое, слегка дрянное, способность на мелкую подлость, на компромисс. Потом это постепенно прошло. Это не “от века”, это было еще до всякого соприкосновения с веком (Белинский сказал: “Я не сын века, я просто сукин сын)”. С годами эта потенциальная подлость стала уменьшаться. Я вполне представляю себе, что лет десяти-двенадцати я могла пожертвовать весьма многим, чтобы только спасти свою шкуру.


ДЕКАБРЬ

У каждого человека есть свои тайные, чудесные воспоминания – детства, или молодости, или даже зрелости, какие-то особенно драгоценные клочья прошлого. Какой-то летний день, берег моря, чьи-то слова, или чье-то молчание, или разговор. Мы знаем, что от этого воспоминания в реальной жизни не осталось ничего: молодые и старые его участники либо умерли, либо неузнаваемо изменились, самый дом сгорел, сад вырублен, местность трижды переменила название, может быть, на том месте разросся дремучий лес или, наоборот, – сделали новое море. Мы с этим своим воспоминанием совершенно одни на свете, с ним наедине (точно сон, когда мы тоже со сном наедине), мы с ним с глазу на глаз.

И когда мы умираем, то эти прелестные, тонкие, тайные, только в нас существующие видения тоже умирают. Их никто никогда не восстановит. Каждый человек есть сосуд, в котором живут эти мгновения. Аквариум, в котором они плавают.


ДЕКАБРЬ

Да: гусеница, кокон, бабочка. Больше всего похоже на воскресение во плоти. Только жаль, что бабочка живет так недолго и что в ней все-таки слишком много от самого обыкновенного червяка.


ДЕКАБРЬ

Ненавижу пошлость женской городской буржуазной жизни. Лучше стирать, готовить, ходить за садом. Люблю прогулки на велосипеде, беготню с собаками, вечернюю тишину деревенского дома.


ДЕКАБРЬ

Со мной живет человек крепкий духом, здоровый телом и душой, ровный, ясный, добрый. Трудолюбивый и нежный. За что ни возьмется – все спорится в руках. Ко всем расположен. Никогда не злобствует, не завидует, не клевещет. Молится каждый вечер и видит детские сны. Может починить электричество, нарисовать пейзаж и сыграть на рояле кусок из “Карнавала” Шумана.


ДЕКАБРЬ

У меня есть одно воспоминание. Я в нем как бы перекликаюсь сама с собой, шестнадцатилетней.

Это воспоминание о прогулке в Павловск, в счастливый день моей жизни, весной 1918 года, после окончания гимназии. Нас было девять-десять девочек и два учителя. Сердце было так полно чувством жизни, что, когда я ехала обратно в поезде, в майский вечер, вместе со всеми, мысли мои летели вперед, я думала, что когда-нибудь вспомню этот день, вспомню себя в нем и это воспоминание если и не спасет меня от чего-то страшного, то, может быть, оградит. Я тогда думала о теперь. Я себе подготовляла как бы будущее воспоминание. И вот я теперь лечу назад, навстречу этой весне, и обволакиваюсь душой в это воспоминание, и вижу, что оно стоит на страже, что ли, всей моей жизни. Это был день, когда мы поехали на пикник в Павловск.


ДЕКАБРЬ

Три моих первых года за границей – какое-то переходное время к настоящей жизни последующих лет. Эти три года – от июня 1922 года до апреля 1925 года – связаны с жизнью у Горького, с памятью о нем, с его семьей, отчасти – переездами из одного места в другое: Берлин, Сааров, Прага, Мариенбад, Венеция, Рим, Париж, Лондон, Белфаст, Сорренто. Литературный Берлин, кафе на Ноллендорфплатц, Цветаева – сначала в Берлине, потом в Праге. Муратов, первые парижские знакомства. Как много было встреч! С 1925 года началось наше парижское существование.

В 1926 году мы сняли квартиру. Это были годы расцвета парижской литературной жизни. Сама я в этом году начала писать прозу. Было три газеты, был наш журнал “Новый дом”, салоны Цетлиных и Винаверов, дом Мережковских, “Зеленая лампа”, Союз поэтов (где я много раз выступала). В 1930 году словно какое-то несчастье обрушилось на всех нас, это было, вероятно, следствием мирового экономического кризиса, всеобщее обеднение, оскудение книжного рынка, постарение старых и упадок молодых. Начали много пить, мрачнеть, болеть. И в СССР началось плановое уничтожение двух поколений.


ДЕКАБРЬ

В 1918–1920 годах, когда случилось то, что случилось, я говорила себе: это меня не касается, это касается аристократов, буржуев, контрреволюционеров, банкиров и губернаторов. А мне шестнадцать лет, и я – никто. В 1940 году опять “стряслось”, и я опять за старое: “Это меня не касается, это касается Европы. А я что? Я – русский эмигрант. Полуазиат, что ли? Вообще – ничтожество”.

– Это тебе даром не пройдет! – сказала я сама себе в зеркало.


ДЕКАБРЬ

Европейские художники удивительно высокомерны. Они не снисходят до отчаяния. Они самоуверенны: англичанин – потому что есть великая империя; немец – потому что есть Гитлер; француз – потому что буржуазный склад его мысли идеально совпадает с буржуазным укладом его государства. У нас мучились сознанием, что есть безграмотные, есть вшивые. И до сих пор жива отрыжка этих графско-княжеских мучений.