Куртизанка Сонника. Меч Ганнибала. Три войны — страница 15 из 95

Сонника следила за рассказом Актеона с интересом, глядя на своего собеседника с участием.

— И ты, бывший героем и могущественным человеком, хочешь служить в этом городе простым наемником?

— Мопсо-стрелок обещал меня отличить.

— Этого недостаточно, Актеон. Ты станешь жить, как все солдаты, проводя жизнь к тавернах предместья и спать на ступенях храма Геркулеса. Нет, ты поселишься здесь. Сонника окажет тебе покровительство.

И в ее блестящих глазах, увеличенных темными кругами, появилась нежность, как бы материнская ласка.

Афинянин смотрел с восторгом на нее, стоявшую в своей одежде, как бы обвитая белым облаком, среди полумрака библиотеки, получавшей свой свет, как все греческие библиотеки, только из двери.

— Пройдем в сад, Актеон. Вечер темный и нам можно будет насладиться несколько минут в рощицах Академии.

Они вышли из дома и пошли по извилистой аллее, обнесенной высокими лаврами, под которыми растирались ветви платанов, поливаемых вином для усиления их роста. На террасе дачи два павлина, пронзительно крича, взлетали на балюстраду и распускали свои величественные хвосты.

Актеон, глядя при солнечном свете на свою красивую покровительницу, чувствовал, как по его телу пробегала дрожь желания. На Соннике был только один греческий хитон — открытая туника, сдерживаемая металлическими брошками на плечах и перехваченная у талии узким золотым поясом. Обнаженные руки выходили из белой ткани, а разрезные края туники, спускавшиеся до щиколоток и сдерживаемые несколькими маленькими брошками, распахивались на каждом шагу, обнажая перламутровую наготу. Полотно было так тонко, что через его прозрачность просвечивали окружности розового тела, казалось, плававшего в тенистой ткани.

— Актеон, тебе не нравится мой наряд?

— Нет, я любуюсь тобой. Ты мне кажешься Афродитой, выходящей из волн. Давно я не видел прелестей афинских красавиц. Меня испортили мои странствования среди грубых варваров.

— Это правда. Как говорит Геродот, почти все не греки смотрят на наготу, как на что-то постыдное... Если бы ты знал, как возмущались вначале жители этой страны моими афинскими привычками! Как будто на свете существует что-нибудь прекраснее человеческого тела! Как будто нагота не высшая красота! Ведь поклонились же Фрине, появившейся в полной наготе своего тела перед старцами ареопага, ведь вырвала же она крик восхищения у тысяч странников, собравшихся на елеврийские игры, когда ее белая фигура показалась из волн, как луна из-за облаков. Она сделала красотой своих грудей больше, чем могущество богинь.

— Ты не веришь в богов? — спросил Актеон с тонкой улыбкой афинянина.

— Так же, как ты и все тамошние. Богини только служат образами для художников и если они терпимы у старика Гомера, так потому, что он умеет рассказывать об их спорах в красивых стихах. Нет, я не верю в них, они просты и легковерны, как дети, но я люблю их потому, что они красивы.

— Во что же ты веришь, Сонника?

— Не знаю... В нечто таинственное, что пробудило нашу душу к жизни. Я верю в красоту и любовь.

Гречанка на минуту задумалась, а затем продолжала:

— Я презираю варваров не потому, что они не знают великолепия искусства, но за их ненависть к любви, которую они связывают всякими законами и предупреждениями. Эти законы лицемерны и безобразны. Варвары воспроизведение рода считают преступлением и с ужасом отвертываясь от наготы, окутывают свое тело разными тряпками, будто оно представляет отвратительное зрелище. А между тем чувственная любовь, слияние двух тел, есть та любовь, от которой мы родились, и без нее источник жизни иссяк бы и мир перестал бы существовать...

— Этим мы велики,— серьезно сказал Актеон.— Благодаря этому наши искусства наполняют землю и все преклоняются перед нравственным величием Греции. Мы — народ, сумевший возвысить жизнь, поклоняясь ее источнику; мы без лицемерия удовлетворяем потребностям любви и поэтому лучше других понимаем потребности души. Ум работает лучше, когда не чувствуешь тяжести тела, мучаемого воздержанием. Мы любим и учимся, наши боги ходят нагими без иного украшения, кроме луча бессмертного света на челе. Они не требуют крови, как те божества варваров, закутанные в одежды, оставляющие отрытыми только зверские лица; они красивы, как смертные, они смеются как смертные, и их смех, раздающийся с Олимпа, распространяет радость на земле.

— Любовь — чувство добродетельное: она рождает все великое. Одни только варвары клевещут на нее, скрывая ее, как нечто постыдное.

— Я знаю народ, у которого на любовь, на божественное слияние двух тел смотрят как на осквернение,— сказал Актеон.— Это израильтяне — несчастное племя, живущее в бесплодной стране вокруг храма варварской архитектуры, заимствованной у всех народов. Они лицемерны, хитры и жестоки: потому любовь им ненавистна. Если бы подобный народ достиг величия Греции, если бы он овладел миром и предписывал свои законы, если бы ему случайно удалось погасить вечный свет, сияющий в Парфеноне — человечество погрузилось бы во мрак, сердце его высохло и мысль умерла, земля превратилась бы в некрополь, все сделались бы ходячими трупами, и протекли бы многие века, пока человечество вступило бы вторично на дорогу, ведущую к нашим веселым богам, к культу красоты, придающему радость жизни.

Сонника, слушая грека, подошла к высоким розовым кустам и, срывая цветы, вдыхала с наслаждением их аромат. Ей казалось, что она в Афинах, в саду на улице Треножника, слушает своего поэта, посвятившего ее в сладкие тайны любви. И она взглядывала на Актеона с явным и откровенным увлечением, с покорностью рабыни, говорившей глазами «проси», и как бы ожидавшей только слова, чтобы упасть в его объятия.

Ветерок тихонько проносился по саду. Через листву виднелось пурпурное небо, горевшее при закате. Под деревьями начинал ложиться таинственный полумрак. Шум полей, движение на дворе дачи и в домах рабов, вместе с криками чужеземных птиц на террасе, казалось, доносились из отдаленного мира.

Из двух кустов роз поднималось изваяние Приапа, вырезанного в древесном стволе. Первобытное изображение бога улыбалось похотливо, выставляя вперед свою волосатую грудь и выгибая бедра, как бы для того, чтобы лучше показать признаки мужского начала, окрашенные в красный цвет.

Сонника улыбнулась, видя, что афинянин смотрит на бога.

— Ты знаешь, что существует старинный обычай — отдавать сады под охрану Приапа. Говорят, он пугает воров. Мои рабы верят этому; но я сохраняю бога, как символ жизни среди этих роз, не уступающих в красоте розам Пестума. Грубость жеста Приапа дополняет собой нежную грацию Амура.

Оба пошли молча медленным шагом по аллее стройных кипарисов, в конце которой открывался грот с входом, затянутым плющом, через который лился зеленоватый, рассеянный свет. Белый амур выбрасывал из раковины струю воды, как будто тихо плакавшую, падая в алебастровый резервуар. Здесь куртизанка проводила жаркие часы дня.

— Сонника!..

Взявшись за золотой пояс гречанки, он уронил его на пороге. Белые атласные руки куртизанки обнажились до горла, как змеи, выточенные из слоновой кости; ее голова любовно склонилась на плечо грека, устремившего на нее темно-синие глаза, увлажненные крайним волнением.

— Тебя ко мне посылают Афины,— прошептала Сонника в нежной истоме.— Встретив тебя сегодня утром на ступенях храма Афродиты, я приняла тебя за Аполлона, спустившегося на землю... Испытай в моих объятиях восторги богов... Сопротивление невозможно... Я давно изменила Амуру... Но божок мстит, и я люблю тебя... Приди ко мне... Приди!..

Она тянула Актеона, обвив его шею руками. Застежки туники расстегнулись, они спустились вдоль тела, и в сумерках грота красота обнаженной гречанки сверкнула на мгновенье бледным сиянием.

Гостей, приглашенных Сонникой, было девять человек. Прибыв с наступлением ночи, кто в экипажах, кто верхом, они проходили между охранявшими вход в виллу рабами, державшими факелы.

Когда Сонника и Актеон вошли в залу пиршества, гости стояли группами около пурпуровых лож вокруг круглого стола, мрамор которого рабы вытирали губками, смоченными душистой водой. Четыре больших бронзовых светильника стояли по углам триклиниума. С них спускалось на цепочках множество курильниц с благовониями; фитили трещали, распространяя яркий свет. От одного светильника к другому тянулись гирлянды из роз и листьев, окружая благоуханной изгородью обеденный стол. Около двери, выходившей в перестиль, на резных столах возвышались груды блюд, золоченых и серебряных ваз и острых вилок, которые должны были служить рабам при подаче кушаний.

Кельтибериец Алорко разговаривал с Лакаро и еще тремя молодыми греками, возбуждавших своей изнеженностью негодование сагунтийцев на Форуме. Заносчивый варвар, по обычаю своего племени, не снял до начала ужина своего меча, которым был опоясан, потом привесил его за рукоятку из слоновой кости к ложу, чтобы иметь его постоянно под рукой.

На другом конце стола два пожилых гражданина спокойно беседовали с Алько, миролюбивым сагун-тинцем, с которым Актеон разговаривал утром на площадке Акрополя.

Старики были давние друзья дома — греческие купцы, с которыми Сонника вела торговые дела и которых пригласила на свои ночные празднества, ценя умеренную веселость, вносимую ими.

При входе влюбленной пары в зал все гости угадали ее счастье по влажным, блестящим глазам Сонники и истоме, с которой Актеон склонял свою голову, увенчанную розами и фиалками.

— Уже влюбились,— с завистью прошептал Лакаро.

— Ему повезло больше, чем нам,— заметил кельтибериец просто.— Ведь он афинянин, и понятно, что неприступная Сонника склонилась к одному из своих.

Познакомившись со всеми гостями, Актеон прошел по комнатам с уверенностью влиятельного лица, сознающего свое богатство, с видом человека, привычного к блеску и одним шагом вернувшегося из бедности к своим обычным привычкам.

По знаку Сонники гости возлегли на пурпуровые ложа, окружавшие стол, и в залу вошли четыре девушки, едва вступившие в юношество, неся на головах, с грацией привычных носильщиц, корзины розовых венков. Они шли легкой походкой, как будто скользя по мозаичному полу, под звуки невидимых флейт, и своими тонкими детскими пальчиками увенчали гостей.