Уже объявили, что до отправления в рейс пятнадцать минут. Губин сидел на причале, на скамейке, наблюдая, как густой толпой идут к трапу туристы-оптимисты. Он уже дня три назад заметил: к концу путешествия люди стали томиться на стоянках, интерес к новым местам (даже к магазинам) поубавился. Да и деньги кончились. Многие оставались в каютах или жарились на верхней палубе, стараясь отхватить последний загар. Вот и сейчас там полно народу, наверняка места свободного не найдешь. Внезапно среди загорающих Губин узнал Катю, узнал по голубой косынке и махнул рукой, но она не ответила. И неудивительно; он уже был тут чужим, незнакомым в своем городском костюме вместо джинсов, легкой рубашки и дурацкой белой фуражечки, в которых его привыкли видеть… Лиза каждый раз напоминала, чтоб не забыл надеть эту фуражечку — голову напечет…
Мимо Александра Николаевича с кипой газет вальяжно прошествовал База. Один. Последнее время он почему-то часто ходил один, поссорился, что ли, со своей златозубой? Впрочем, какое Губину дело до Базы, до всех них, никогда он их больше не встретит, пускай себе живут своей жизнью!
А Лизы между тем не было и не было. Губин начал уже беспокоиться, поминутно взглядывая на часы. Где-то сбоку, почти незаметно, как ящерица, скользнуло опасение, а что, если она узнала? Узнала и тоже… Бред. Все ее вещи на месте, в каюте! Да и как могла она узнать, следила за ним, что ли?
И тут наконец он увидел Лизу. То есть увидел он ее, оказывается, еще издали, а узнал только сейчас, буквально в десяти шагах. Она была без каблуков, в тапочках, и казалась неожиданно маленькой и какой-то широкоплечей. И походка другая. Лиза шла широкими шагами, клонясь на правый бок, куда ее тянула большая сумка. Губин встал ей навстречу, но она его тоже не узнавала, напряженно смотрела мимо, на трап, возле которого уже возились матросы.
— Лиза! — Губин взял ее за локоть. Она вздрогнула, увидя его, мгновение обрадованно улыбалась, но всего мгновение, потому что вдруг начала бледнеть. Быстрее всего бледнели губы. Она хотела что-то сказать, но не смогла, точно челюсти свело судорогой, и только мотала головой.
— Лиза! Послушай, я должен… — начал Губин, отбирая у нее сумку.
— Наш теплоход отправляется в рейс, — раздалось над головой, — палубной команде по местам стоять, приготовиться отдать швартовы!
Таща Лизу под руку, Губин бросился к трапу. Уже на теплоходе, взяв ее за плечи, быстро сказал, что должен срочно ехать в Ленинград. Срочно! Так нужно, необходимо! Нет, страшного — ничего. Просто важное дело! Там… в общем, надо. Не волнуйся, все будет хорошо, насчет каюты я договорился, все будет хорошо, ты поняла?
Матросы начали втаскивать трап. Губин отпустил Лизу, бросился вперед и через секунду был на берегу. Трап убрали. Нужно было уходить, скорей уходить отсюда, чтобы не маячить, дать ей прийти в себя. Она стояла, свесив руки вдоль тела, рядом с упавшей набок сумкой, глаза были бессмысленно неподвижны, стиснутые губы выделялись на сером лице — точно натерты зубным порошком.
— «Мы желаем счастья вам, счастья в этом мире большом!» — дружно запели на второй палубе. «Улыбки по утрам!»— хриплым голосом подсказывала Алла Сергеевна.
Губин повернулся и пошел прочь, но, отойдя шагов на десять, обернулся и помахал Лизе. Она не шевельнулась. А теплоход уже отчалил, мелкие крутые волны бежали от его борта к пирсу, песня стихла, и вместо нее над водой полилась знакомая грустная мелодия. Любимая мелодия радиста.
Теплоход шел полным ходом. Больше не оглядываясь, Губин решительно зашагал к зданию озерного вокзала, и только там, остановившись, чтобы взять чемодан в другую руку, в последний раз посмотрел в сторону озера. Теплоход казался маленьким и ненастоящим, музыки уже не было слышно, а вода снова сделалась безмятежно гладкой, и Губин подумал, что регата, наверное, не состоялась. Он дождался, пока теплоход совсем исчез из виду, и двинулся в город. Надо было отвезти вещи в камеру хранения и позвонить домой, чтобы встретили.
Последние дни отпуска Александра Николаевича вместили множество событий, оттого и промчались мгновенно. С вокзала на машине домой (Юрий за рулем, сзади они с Машей), дома — дочь с Женькой и накрытый стол, и горячий пирог, и коронный кофе. И рассказы. Говорил главным образом Губин, без остановки, торопливо, оживленно, с шутками-прибаутками и разными меткими наблюдениями, описал каждый город, отметив, что именно для этого города характерно, нарисовал портреты своих спутников: Базы, сейчас уже вдыхающего последние глотки свободы; «подшитого» с его сватовством к Ирине («были у меня там дамы, сразу признаюсь, молодые, и целых три! Так вот одну из них он у меня чуть не отбил!»). Соответствующая часть рассказа посвящена была Ярославцеву и его судьбе. И опять о городах — о Перми и, отдельно, о деревянных Иисусах в музее, и — очень горячо — о затопленных берегах, погибших лесах, брошенных деревнях, о масле по талонам и вообще о том, что страна у нас, конечно, прекрасная, но в таком развале! А дальше о переменах, о газетных новостях и — что говорят тут? — и — не прорезался ли Утехин? Что сказал? И опять — о слухах, о слухах…
Потом Маша рассказывала, как они тут жили, и все, по ее словам, выходило хорошо и даже отлично, а Юлька, наоборот, с обиженным видом жаловалась, что у нее болит живот, спайки, и подтекст был ясен: ты там любовался красотами, а мы здесь страдали. Женечка в это время тихо забралась на книжную полку, стащила том Ромена Роллана и, сев на пол, принялась отрывать по кусочку и вдумчиво есть. Книга после боя была отобрана, но при этом отмечено, что у ребенка хороший вкус. Когда, попив кофе, все переместились в кабинет Губина и он расположился в своем любимом кресле, Маша спросила:
— Ну как? Хорошо дома?
И он ответил, что лучше не бывает, и, пожалуй, в дальнейшем все свои отпуска будет проводить именно тут, конкретно, в кресле: вот газета, вот телевизор, рядом любимые люди, чего еще? Только без собаки в доме все же… сиротливо. А? Пусто. Раньше приедешь, кидается навстречу… Тут Маша с Юлькой переглянулись, и Юлька не выдержала, сказала-таки: «Внучки тебе недостаточно!»
Вечером, конечно, явился Алферов, и опять пошли политические и культурные новости: в Москве идет «Зеркало», слыхал? А у нас «Сталкер»! Говорят, он возвращается… И опять путевые заметки Губина, и особенно подробно — про городок на Каме, где он чуть не нанялся директором завода.
— Это где, ты писал, старики газон посреди площади обкашивали? — вспомнила Маша. — Замечательная была открытка, веселая, остроумная, таких бы побольше, а то никогда ничего не поймешь: «были там, погода стоит прекрасная», а какое настроение — неизвестно.
— Ах, «были»? — взвился Алферов. — Это интересно. С кем же таким они «были»? Уж не романчик ли он там закрутил, наш аскет?
— Не коли, гражданин начальник, я уже раскололся, пошел на чистосердечное, — сказал Губин, и все засмеялись. Губин смеялся и чувствовал облегчение, точно Володька ласково погладил его совесть по шерстке. Отсмеявшись, подтвердил, что да, гражданин начальник, валяй в протокол — по эпизоду проходили три дамы: Ирина, Екатерина — так? И Елизавета. Понял?
Все опять засмеялись, и Губин подумал, что странно: вот назвал ее имя, и хоть бы что внутри дрогнуло. Но сразу понял, отчего: она не была Елизаветой, была Лизой… да… и сейчас находится где-то рядом, в районе Лодейного Поля… Тут на душе стало как-то неудобно, неловко, точно долго стоишь в наклонку посреди натопленной комнаты в толстом пальто, завязывая ботинок… Впрочем, ощущение это тут же и пропало, — Маша попросила еще раз рассказать про Ярославцева: Володе будет интересно. И Губин добросовестно повторил, все внимательно слушали, и было очевидно — к девицам с теплохода никто никогда больше не вернется. А о Ярославцеве говорили долго, и Губин, как всегда, спорил с женой, доказывающей, что старик был прав. И тогда, когда пошел в замминистры, и когда бросил на стол заявление об уходе.
— Он живой человек, понимаешь? — говорила Маша. — Я часто думаю: ведь мы на них почему-то смотрим свысока, а они во многом лучше нас. Во всяком случае, цельные.
— Только на чем основана эта цельность? — вставил Алферов. — Нет, они безусловно были другими, тут спорить смешно, у них — это точно, полная убежденность, что они, несмотря ни на что, идут прямешенько к святой цели. Ради которой можно все: затапливать леса, курочить землю, расстреливать людей. Цель ведь оправдывает средства! Но такое допустимо… разве что на войне? Да и то… А они втащили это в мирную жизнь и считают нормой. Чтобы любой по первому сигналу, очертя голову, грудью — на амбразуру. А не желает — враг! И все это с полнейшей уверенностью, что только так и нужно. А как же! На амбразуры кидаться они ведь и сами готовы, только это и умеют. Но ведь постоянно так жить нельзя! Чтобы одно поколение, просидев всю жизнь в окопах, уходило для того, чтобы оставить следующему те же окопы и призывы отдать жизнь ради тех, кто явится им на смену. А куда явится? Опять сюда же! В окопы. И так без конца.
— А мне старика жалко. И что бы ты, Саша, ни говорил, он честный человек. И смелый. Ты бы… Мы бы так смогли? — не сдавалась Маша.
— Дурочка! Так ведь он же блефовал, ну с заявлением-то — сто процентов! — Губин потихоньку разъярился. — А я предпочитаю поступки, сделанные со всей ответственностью. Вот в чем разница.
— Ты — возможно.
Губин погас, больше не возражал. Знал: защищая старшее поколение, Маша, как всегда, заступается за своих погибших родителей.
— Ну, да Бог с ним, Ярославцевым, — миролюбиво сказал он, — пусть-ка лучше Юлия Александровна отчитается, как мать берегла-лелеяла, а то смотрю, что-то ты у нас, Маруся, бледненькая.
— Все было хорошо, — тотчас откликнулась Маша, покосившись на дочь. А та сразу напряглась.
Вечером, когда все наконец ушли и было убрано со стола, за которым с небольшими перерывами просидели весь день, Губин с Машей остались одни. И Александр Николаевич предложил перед сном прогуляться: «Знаешь, мне все еще не верится, что я не в Казани, не в Горьком и не в ужасном Ветрове, где чуть не помер от жары и ощущения, что сослан сюда навек!»