Курзал — страница 73 из 75

— Пожалуй. И что же?

— Эрго, все сложилось наилучшим образом. Во-первых, аля вас: попадете туда, где, по вашему мнению, нет таких, как я. А еще — для бедной России. Ну-с… Отдохнете друг от друга, то есть — вы от тех, кто на работу не принимает, нехорошие слова говорит, а Россия… Россия, соответственно, от вас. Так что скатертью дорожка, воздух будет чище… Молчите? И правильно. А чтоб уж совсем не терзались в предчувствии будущей ностальгии, и еще добавлю: катитесь на землю предков, Макс Эльевич!.. Да, да, именно Макс Эльевич, а то у вашего брата вечно: Самуил Гиршевич — Семен Григорьевич, Аарон Хаимович — Аркадий Ефимыч… Вот ведь: чужие вы здесь, Россию ненавидите, а так и норовите примазаться.

— Та-ак… Чужие. Ну, что ж, все, стало быть, путем, все верно… Ты что-то еще хотел сказать?

— Что ж… Валите отсюда, коли решили… Ну, а вдруг как и там, в какой-нибудь Америке или Австралии отыщется точно такой же… валерик? Они ведь повсюду водятся, как клопы. И, знаете, их тоже понять надо.

— Чтобы простить?

— Ох, ироничный вы народ! Прямо как в том анекдоте. Ну, помните, как еврея распяли на дверях при погроме? Приколотили гвоздями руки-ноги, висит он, голубчик, — все путем, а сосед его, значит, и спрашивает: «Что, Мойша, больно тебе?» А у того губы черные, еле шевелятся. «Да нет, — отвечает, — не очень. Только, когда смеюсь…» Нет, родной мой, прощение ваше нам, валерикам, без надобности, а вот понять — дело другое. В самом деле, представьте: живет… некто, икс, живет он себе, и все у него как-то не так… криво, не ладится, неудача за неудачей. Так-с… Кто же виноват? Сам он, что ли? Еще чего! Это уж, знаете, чересчур большое мужество надо иметь, чтобы признать такое. Нет, он не виноват, он — жертва. Но, если жертва имеется, где-то же должен быть и виновник, верно? Где? Кто? Может, судьба? Раньше все принято было на судьбу пенять. Можно, конечно, и на власть… да только боязно. А вот на соседа — сколько угодно, и уж если сосед какой-нибудь… чучмек, хохол или, еще лучше, жид — тут вообще полный порядок. Жид — он, конечно, больше всего подходит. Почему? Да полно вам отворачиваться — тоже вот не любите правды, а на других обижаетесь… Да потому, что тех — украинцев, казахов там, армян — тронешь, — а они — в поезд и тютю к себе домой. А еврейской морде куда деваться?

Русскому еврею? У которого тут и дом, и мама, и папа, и могила прадедушкина? Ему — куда?.. То-то… Так что можно безнаказанно покуражиться, от души. За все неудачи и собственные унижения. Мы здесь законные хозяева, а ты, пархатый, из милости живешь! Пусть ты хоть профессор, а я простой шкуродер с бойни, а захочу и… укажу на дверь!.. Согласны вы со мной, Максим Ильич?

— Закругляйся. Ни к чему все это. Решено. Кончено.

— Так и я потому, что решено. Только повторяю: валерики, они не в одной России живут, и у них там свои «чучмеки», «кацапы», «ниггеры», ну, а жиды — само собой.

— Черт с ними, перебьюсь.

— О-о, вот это уже интересно. Там, значит, перебьетесь, а дома — ни в какую?.. Можете не объяснять, сам все понимаю, дайте кофе, сил больше нет.

Пока Максим готовил кофе, Червец осваивал квартиру — двигал зачем-то тахту, зажигал и гасил в комнате свет, заглянул в кухню: «Не надо ли помочь?», вернулся в комнату и крикнул оттуда, что решил пока что позавтракать лампочкой из торшера — надо же что-то кушать в этом негостеприимном доме! После чего громко захрустел, а покончив с лампой, принялся противно насвистывать. Получил наконец свой кофе, уселся на прежнее место и завел нуднейший разговор о поэзии — он, мол, не любит сложных стихов, известно же, что поэзия должна быть глуповатой, и это верно, очень даже верно, поймите!

Максим молча прихлебывал кофе, от которого в голове, вопреки ожиданию, полз какой-то туман, временами чудилось, будто никакого Червеца в комнате нет, Максим лежит на тахте, спит, хочет проснуться, но не может, а в незанавешенное окно давно уже светит солнце, пора вставать.

— Ну что? Успокоил я вас? Не мечетесь больше… Конец сомненьям?

Максим тряхнул головой, потер ладонями виски — все на местах, вот он, Червец, — развалился в углу, а за окном в самом деле светает, но никакого солнца, напротив — вот-вот пойдет дождь, вдалеке, за домами, безмолвно посверкивает прямая тонкая молния.

— А хотите, объясню, в чем закавыка? — задушевно спросил Червец. — Почему на американского антисемита или на израильского фанатика, который обязательно станет кричать вам: «Чужой! Советский! Пошел вон!», вы особого внимания не обратите, поскольку «перебьетесь», а от бедного валерочки аж в глазах темно?

Максим молчал. Дождь уже шел, молнии сделались ближе и ярче, сухой, короткий гром сопровождал их с небольшим отрывом.

— А оттого, родной мой, оттого у вас темно в глазах, что обидно уж очень. Ведь тому дураку, ну — из Америки или Израиля, вы и в самом деле — чужой, пришлый. А Валерик — он свой. В чем и дело.

— Да отвяжись ты. Ну, чего пристал? — угрюмо произнес Максим, не шевельнув потемневшими губами.

— Ради правды. Исключительно ради нее… Максим Ильич. Свои они, и Валерик, и Пузырев тот же. Подлые, мерзкие… да свои. И ведь вы им — тоже свой, вот парадокс… А, что главное, та земля, с которой они вас гонят, — тоже ваша. Ваша. Не меньше ваша, чем их. Хоть в Антарктиду бегите, меньше русским вы от этого не станете… Нет! Вы уж не отворачивайтесь! Вы представьте только: живет человек в семье — вот отец, вот мать, вот братья, хорошие, там, похуже — не важно, братья. Живет это он себе, живет, и вдруг в один прекрасный день кто-то из братцев ему — хрясь: «Ты нам не родной, подкидыш ты. Погляди: мы же все блондины, ты один рыжий, из милости тебя держим, а теперь надоело, так что катился бы ты из нашего дома куда подальше — воздух будет чище!» Каково? И куда ему, бедолаге, катиться, если другого дома у него на всей земле нет? Куда идти? Рыжих искать?.. Вот и «чужие»… И — «Россию ненавидите». Какая тут ненависть, милый мой, тут любовь… неразделенная. Вот оно что.

— Убирайся отсюда со своими проповедями!

— Ишь ты! Забрало. Больно, да? Все. Молчу… Водки нет у тебя?.. Что, выпил всю? Эх, ты… А еще говорят — вы не пьете… Ладно, уйду. А все же на прощанье позволю тебе заметить: в России не одни пузыревы живут с валериками, слава Богу, не одни! Не то был бы полный, как говорится, завал, уж давно бы всем подряд анализ крови сделали и всех инородцев — за ворота. Мол, оставьте нам бедную Россию, мы уж тут как-нибудь сами! И что тогда? А тогда, извини за банальность, осталась бы страна без турка Жуковского, без какого-то шотландского Лермонтова… да что там говорить!

…На этот раз сон навалился всерьез. Дождь начался и кончился, с улицы в открытое окно плыл туман, голос Червеца звучал все слабее, слабее…

Проснулся Максим с тяжелой головой — много выпил накануне. Открыл глаза, обвел взглядом комнату. На полу чашка из-под кофе, возле тахты стакан…

Начинался последний день.

Последний день

Утро последнего дня было очень жарким и синим. (Там будет и жарче, и синее…)

Максим вдруг понял, что обязан сейчас поехать к Вере, надо проститься. Зачем? Неизвестно. Но — надо. Тем более, что делать ему, как выяснилось, просто нечего.

Кашуба вчера все-таки пришел. Сидел, помалкивал. Выпил коньяку. Когда Макс спросил, как дела у Веры, весь передернулся, буркнул несколько слов и вскоре стал прощаться. Паршивая и у него жизнь, не нам его судить. Да, дела… «Суицидная попытка в состоянии опьянения». Надо поехать.

Пока Максим собирался, пока выстаивал очередь за сливами да искал цветы, время перевалило за одиннадцать (до вылета двадцать часов с небольшим), и жара набрала полную мощность. В переполненном вагоне электрички нечем было дышать.

Больница оказалась черт-те где, за Гатчиной, и, узнав в справочном бюро на Невском, как туда добираться, он чуть было не отказался от своего намерения. Но впереди лежал бесконечный день, пустой и уже ненужный, в этом дне Максим был посторонним, как в своей разоренной квартире. Да и сливы, черт побери, куплены.

Поехал.

…Ничего, это еще не жара. Настоящей жары ты, брат, не видел. Ужо увидишь. На днях. Завтра будет голубой Дунай — сказка Венского леса. Потом — Средиземное море. Сейчас это всего лишь ярко-синее продолговатое не очень большое пятно на карте, а через несколько дней можно будет запросто войти в него по пояс и поплыть… в сторону Африки… Будут бедуины и ночные бары. Экзотические красотки. И когда-нибудь — непременно Париж. Монмартр, кафе, вдруг — Боже мой, какая встреча! Евдоким Никитич, сколько лет, сколько зим? Ах, конгресс? Вот совпадение. Представьте, я — тоже. Послали. Не посмотрели на пятый пункт. Да, да, делаю доклад…

За пыльными окнами плыли пустыри, тянулись пригороды и дачные поселки с обязательными кустами желтой акации у станционных построек. Возле дверей приземистого здания с надписью «Раймаг» мужик в темной от пота майке пил, запрокинув голову, прямо из бутылки. Рядом нетерпеливо переминались еще двое. Поодаль, в затылок друг другу, стояли три одинаковых трактора.

Белый грязный петух преследовал пеструю курицу. И настиг.

В маленьком круглом пруду яростно плескались мальчишки.

Желтая собачонка гналась за автобусом, тяжело ковыляющим по раздолбанному проселку. Собачонка свирепо разевала пасть, но лая слышно не было.

Старая женщина с отечными, в синих венах ногами брела вдоль насыпи с двумя полными сетками. В одной из сеток блестел громадный арбуз.

Оказалось, что от Гатчины до больницы — еще километров двадцать. На плавящейся привокзальной площади Максим сел в такси.

…Восемнадцать часов осталось, это — две трети суток. В большом парке Максим легко отыскал нужный ему корпус и вошел наконец в прохладный, пахнущий дезинфекцией, коридор. Дверь с табличкой «7 отд.» оказалась запертой изнутри, и он нажал черную кнопку звонка.

Потом позвонил снова. Послышалось шарканье, скрежет ключа, и на пороге появилась немолодая медсестра с узкими раскосыми глазами на скуластом лице. Белая крахмальная шапочка на ее голове напоминала рогатую немецкую каску времен первой мировой войны.