Так, купец Большов говорит: «Мы не немцы, а христиане православные, да тоже пироги-то с начинкой едим». И эта фраза кажется нам совершенно лишенной здравого смысла: при чем здесь христиане православные и какую это может иметь связь с начинкой в пирогах? На самом деле перед нами лишь «обрубки» разных, давно бытовавших знаний и сведений, которые в народе в силу неграмотности претерпели такие изменения, что в их сохранившемся словесном облике нельзя уже увидеть какого-нибудь смысла.
Здесь, у Островского, спустя всего пятьдесят лет, повторяется история крыловского «Пирога», где вся интрига пьесы была построена на том различии в композиции и технологии, которые состоят между русским и французским типами пирога.
У Большова сохранилась память от «преданий», или «убеждений», рубежа XVIII–XIX веков, то есть от времен, когда жил, вероятно, его крепостной дед, что существует сильная разница между русским и иностранным (для него «немецким») пирогом. А в чем эта разница, он не знает, не знал или забыл. Сам он, по своему разумению, понимает только так: разница существенная может быть только тогда, когда одни пироги с начинкой (а такими он привык считать только русские, ибо их он ест с детства), а другие, следовательно, должны быть без начинки (и, видимо, таковы-то, по его мнению, только «немецкие»).
Иными словами, перед нами попытка механического противопоставления двух крайностей путем пословицы, причем крайности понимаются чисто по-русски – диаметрально противоположными: либо белое, либо черное, либо с начинкой, либо без. Таким образом, смысл того, что хочет сказать Большов, для него предельно ясен: мы не немцы, мы не безмозглые дураки, мы, как и наши пироги, с начинкой, с мозгами, разбираемся в делах!
Другая пословица о пирогах еще более преобразована в устах Фоминишны, но она легче реконструируется, поскольку пословица, лежащая в ее основе, сохранилась до нашего времени, а не является лишь, как в случае с Вольтовым, «обрубком» мысли, послужившей для его умозаключений.
Фоминишна, будучи противницей брака купеческой дочери с дворянами, с «благородными», выдвигает чисто кулинарные аргументы против такого брака. Они кажутся зрителю (особенно современному) смехотворными, но на самом деле они серьезны. Фоминишна говорит, что замужество с «благородным» будет неудачным, так как «благородные» пирогов по праздникам не пекут. Праздником же в России всегда считалось воскресенье, помимо особых, так называемых престольных праздников. И поскольку Фоминишна не говорит престольные праздники, а просто употребляет выражение «по праздникам», то это означает «по воскресеньям». А следовательно, четыре дня в месяц и 52 дня в году, не считая престольных праздников, которых также наберется еще два десятка дней за год, или в общей сложности два – два с половиной месяца, будут пустыми. Иными словами, Фоминишна хочет подчеркнуть своим «пироговым» аргументом, что весьма существенная часть времени в «благородном» замужестве будет проходить для купеческой дочери не так, как она привыкла, как она воспитана и как ей лучше!
Последнее кажется непонятным, не доказанным. Но здесь-то как раз и время вспомнить, почему Фоминишна, человек старых взглядов, старого, патриархального воспитания, так твердо настаивает на связи между печением пирогов и удобным для женщины пребыванием в замужестве? Дело в том, что она основывается на русской пословице, весьма древней, новгородского происхождения, и занесенной в Москву в конце XV века, когда в Замоскворечье были переселены на Болото многие новгородские выходцы. Пословица эта звучит так: «Суббота без бани, мужик без бабы и воскресенье без пирогов – ничего не стоят!» Логический вывод, который делает Фоминишна, верящая в высказанный в пословице постулат, состоит в том, что если уж «благородный» как мужчина нарушает одно из правил этой тесно связанной триады, то есть отказывается от пирогов в воскресенье, то он так же легко может отказаться и от другой части этой триады – от обязательной связи «мужика и бабы», столь же священной и нерасторжимой, как пироги в воскресенье и баня в субботу. Так что Фоминишна не только по-своему права, но и глубоко уверена в своей правоте, что и придает ей особую силу в споре.
Как видим, в «кулинарных» пословицах и поговорках Островский концентрирует особый смысл своих комедий и драм, подобно тому, как он это делает и в их названиях. Некоторые «кулинарные» пословицы у Островского (в сборниках пословиц не встречающиеся) носят четкий, законченный характер и по смыслу глубоко символичны.
Так, в «Горячем сердце» купец говорит своему приказчику, что тот всю жизнь крупинками питается – никогда ему целого куска не видать, то есть дается типично русское, образное и контрастное противопоставление крупинки целому куску как диаметральных противоположностей, диаметральных жизненных позиций.
Интересна и требует комментария и другая «кулинарная» поговорка в том же «Горячем сердце»: «Пшеничного много ел: душа коротка». Ею характеризуется человек мягкотелый, несмелый, робкий. Для современного зрителя и читателя причина связи пшеничной еды (скажем, белого хлеба, блинов, ватрушек, лапши и т. п.) с несмелостью и робостью как свойствами характера непонятна. Однако еще сто лет тому назад она была более чем очевидна: вплоть до 80–90-х годов XIX века пшеничные хлебенные изделия были сравнительно редки на русском народном столе (кроме господского), поскольку основным хлебом России и основными злаками русского народа были рожь (ржаной, черный хлеб) и гречиха (гречневая крупа, мука, гречневая каша, также считавшаяся «черной»). Пшеничное зерно, пшеничная мука и пшеничные хлебенные изделия были присущи главным образом Петербургу и его ближайшему району, куда пшеничная мука привозилась и где печением из нее различных хлебов занимались исключительно «немецкие» булочники (немцы, французы, шведы, финны, эстонцы), с XVIII века монополизировавшие это ремесло в столице; другим районом распространения пшеничных изделий и пшеничного зерна были Юг – Малороссия, начиная от линии Сумы – Белгород, и Нижнее Поволжье – от Саратова к востоку и к югу. В центральные великорусские районы, особенно в русскую деревню, пшеничное зерно практически до начала XX века не поступало. Вот почему «пшеничного много ел» означало прежде всего не русский, а из «немцев», «чухон» или «малороссов», а следовательно, более изнеженный, более хлипкий, не на черном хлебе возросший. Вспомните крыловскую Подщипу – принцессу, «выросшую у матушки на ватрушках»!
Наконец, нельзя не упомянуть и совершенно новую поговорку, введенную либо персонажами пьес Островского, либо возникшую одновременно с ними.
Так, герои пьесы «Красавец-мужчина» употребляют в конце 70-х годов выражение «московская привычка», например: «У меня московская привычка». После революции 1917 года это выражение бытовало лишь до середины 20-х годов и с исчезновением нэпа и нэпманов исчезло вовсе из современного русского языка. Оно означает «напиться чайку», и его полный текст звучит так: «У меня московская привычка – чайку напиться!»
Точно так же в кулинарном плане разъясняет нам Островский, что означает конкретно ходячее русское выражение, возникшее после войны 1812 года – «смесь французского с нижегородским». Это значит «пить шампанское пополам с квасом».
К пословично-поговорочному кулинарному антуражу примыкают и «кулинарные» присказки, широко бытовавшие не только в купеческой среде, но и в мещанской, мелкочиновничьей и крестьянской – словом, бывшие общенародными. Они употреблялись при приходе и при уходе гостей. Островский вводит в свои пьесы оба вида этих народных выражений.
В пьесе «Не было ни гроша, да вдруг алтын» употребляется приветствие типа «приятного аппетита», которое по-русски во второй половине XIX века звучало так: «Чай да сахар всей компании!» А в пьесе «Блажь» в качестве послеобеденной благодарности гости говорят: «Спасибо за щи, за кашу, за ласку вашу».
Нельзя не упомянуть и одного весьма удачного случая применения драматургом «литературной тавтологии» с «кулинарным» содержанием. Так, в «Бесприданнице», пьесе, где присутствуют уничижительно-комические персонажи и моменты, Паратов бросает такую фразу: «Это какое-то кондитерское пирожное выходит…»
Эта усилительно-гротескная тавтология – редкое явление в нашей классической литературе. И Островский, осуществляя ее в области кулинарного антуража, доказывает тем самым, что превосходно владеет этим приемом. Для сравнения напомним два других примера классической литературной тавтологии: пушкинские «мертвые трупы» и зощенковский «собачий укус небольшой сучки». Как видим, «кондитерское пирожное» не только не менее удачно, но и, пожалуй, более органично, цельно.
Как уже упоминалось выше, Островский дает в своих пьесах чрезвычайно разнообразный ассортимент кушаний, готовых горячих блюд, сладостей, видов десерта, безалкогольных и особенно алкогольных напитков, в большинстве случаев стараясь не повторяться.
Однако при всем этом разнообразии драматург уделяет пристальное внимание в основном двум видам русских национальных напитков – чаю и водке, и не только уделяет внимание, то есть постоянно упоминает их во всех своих пьесах, но и буквально разрабатывает всю гамму их применения – от сервировки, подачи до учета качества, а также количества выпитого и характерных особенностей питья отдельными людьми.
Вот почему интересно свести воедино те характерные черты, которые драматург, как великий знаток обоих этих напитков, рассыпает по всем своим произведениям.
Начнем с чая, который в значительной степени благодаря драматургии Островского стал считаться в русском народе с последней трети XIX века купеческим, несмотря на то что в действительности исторически он был с середины XVII и до середины XIX века, то есть в течение 200 лет, преимущественно, а иногда и исключительно, дворянским!
Но дворянская литература, как ни старалась отразить этот исторический факт, не преуспела в этом отношении, в то время как Островский систематическим упоминанием чая в течение 35 лет в своих почти полусотне пьес добился внедрения в русское народное сознание того, что чай признан специфическим купеческим напитком, хотя в действительности он специфичен в этом качестве лишь для замоскворецкого да нижегородского купечества, а не повсеместно общероссийского. Такова, следовательно, сила художественного убеждения драматурга! Или, вернее сказать, таково чрезвычайно характерное для русского народа конформистское отношение ко всякого рода явлениям, нежелание разбираться в нюансах и деталях, а судить «вообче», по тому, что ему подают как основное, главное, преимущественное. Примечательно, что у Островского есть и «дворянские» пьесы и есть в них, да и не только в них, чаепитие по-дворянски. Таковы «Лес», «Волки и овцы», «Светит, да не греет», «Дикарка».