Кухарка. Жаловаться нельзя. <…> Белая булка по воскресеньям, рыба в постные дни по праздникам, а кто хошь, и скоромное ешь.
2-й мужик. Разве постом лопает кто?
Кухарка. Э, да все почитай. Только и постятся, что кучер… да Сема, да я, да икономка, а то все скоромное жрут.
2-й мужик. Ну, а сам-то?
Кухарка. Э, хватился! Да он и думать забыл, какой такой пост есть.
3-й мужик. О господи!
1-й мужик. Дело господское, по книжкам дошли. Потому умственность!
3-й мужик. Ситник-то каждый день, я чай?
Кухарка. О, ситник! Не видали они твоего ситника! Посмотрел бы пищу у них: чего-чего нет!
1-й мужик. Господская пища, известно, воздушная.
Кухарка. Воздушная-то воздушная, – ну да и здоровы жрать.
1-й мужик. В аппектите, значит.
Кухарка. Потому запивают. Вин этих сладких, водок, наливок, шипучих, к каждому кушанью – свое. Ест и запивает, ест и запивает… <…> Да уж как здоровы жрать – беда! У них ведь нет того, чтобы сел, поел, перекрестился да встал, а бесперечь едят. <…> Только, господи благослови, глаза продерут, сейчас самовар, чай, кофе, щиколад. Только самовара два отопьют, уж третий ставь. А тут завтрак, а тут обед, а тут опять кофий. Только отвалятся, сейчас опять чай. А тут закуски пойдут: конфеты, жамки – и конца нет. В постели лежа – и то едят.
3-й мужик. Вот так так. (Хохочет.)
Как видим, кухарка (ее устами Толстой) на первый план выдвигает религиозно-нравственные мотивы осуждения господского образа жизни в области еды (скоромное жрут, о постах забыли, после еды не крестятся), а во-вторых, напирает на социальные аргументы (чего-чего нет из пищи, «здоровы жрать» и, наконец, очень часто, много раз в день едят).
Но крестьяне шокированы лишь нарушением религиозных предписаний. Все остальное кажется им естественным со стороны господ. «Господская пища, известно, воздушная».
Так тому и быть. И обилие съедаемой пищи тоже их не удивляет – «в аппектите, значит». И даже частота и необычность приемов пищи (в постели) вызывает вовсе не гнев, а смех.
Здесь Толстой-художник, знаток народной психологии, весьма точен и убедителен. Именно поэтому вся его надежда – на морально-религиозное осуждение.
Что же касается количества вытей в сутки, то кухарка перечисляет их правильно, хотя и не всегда правильно их называет.
В «переводе» на профессионально-кулинарный язык ее реплику можно «расшифровать» так:
• утренний кофе в постели;
• утренний чай – первый завтрак;
• второй завтрак;
• обед;
• послеобеденный кофе;
• вечерний чай;
• ранний ужин (который кухарка называет «закусками»);
• поздний чай или паужин.
Этот распорядок дня, сообщаемый Толстым и включающий фактически восемь вытей, способен, конечно, удивить крестьян, но в целом он все же «классический» и потому «нормальный» для барского стола середины XIX века.
Шесть лет спустя А. П. Чехов в «Дяде Ване» поведает о «еще более западноевропейском» распорядке дня профессора Серебрякова, который по-настоящему удивит уже не крестьян, а близких родственников профессора, которые всю свою жизнь провели в деревне и не привыкли к заграничной и столичной жизни. Профессор встает, ест, затем гуляет по два часа, в то время как самовар кипит и ждет его, затем «завтракает» в 11–12 часов дня, а обед отодвигает на 18–19 часов вечера, как это принято у французов и в дипломатическом мире, и, наконец, ночью в 2 часа он снова пьет чай и ест (суаре). Такой распорядок не только возмущает, но и в конце концов провоцирует взрыв, скандал, ибо русские люди, даже занятые не физическим, а конторским трудом, правда живущие в деревне, привыкли есть трижды в день:
• завтракать в 8 часов утра;
• обедать в 13.00;
• ужинать ввечеру, когда смеркается, в 19–20 часов, а уже в 21.00 крепко спать.
Таким образом, в конце XIX века вопросы организации быта, вопросы распорядка времени еды оказались крайне актуальными для всего русского, в первую очередь городского, общества, поскольку они были связаны с вопросами дальнейшего исторического развития России – идти ли ей по западному, то есть ускоренному капиталистическому, пути с интенсификацией всего жизненного уклада, с отбрасыванием привычных русских бытовых форм и норм или же придерживаться по крайней мере бытовых русских традиций, оставаясь на скромных, но прочных позициях – привычного рациона питания и жизнеобеспечения.
И поскольку такие вопросы касались непосредственно всех и каждого, поскольку они так или иначе обсуждались в разных слоях общества, часто совершенно непроизвольно, как результат столкновения какой-то части людей с новыми для них бытовыми явлениями или нововведениями, то поэтому драматурги конца XIX века, отражавшие в своих пьесах современную им жизнь, ставили такие вопросы и давали возможность своим действующим лицам высказываться по их поводу.
Вот почему в конце XIX – начале XX века более молодое поколение писателей и драматургов – А.П. Чехов, С.А. Найденов, А.М. Горький, Л.Н. Андреев, А.Н. Толстой – стали вновь отводить кулинарному антуражу гораздо большее внимание, чем это было в середине столетия.
Л.Н. Толстой стоял совершенно в стороне и от «купеческой» драматургии А.Н. Островского, расцвет которой пришелся на 70-е годы, и от «драматургической» молодежи рубежа XIX–XX веков, не испытывая в своем подходе к определению роли кулинарного антуража практически никаких веяний своего времени.
Он оставался самим собой. Его отношение к кулинарному антуражу более чем сдержанное. Но поскольку его идеи, связанные с проповедью религиозно-нравственного совершенствования человека, в какой-то мере затрагивали быт и питание людей, то Толстой использовал кулинарный антураж в своих драмах фактически для того, чтобы проповедовать воздержание, трезвость и пищевой аскетизм и осуждать всякие пищевые излишества.
Именно поэтому сдержанное отношение к количеству, числу и ассортименту кулинарно-гастрономических лексем отличительная сторона пьес Л.Н. Толстого.
В «Плодах просвещения» кулинарный антураж, по толстовским меркам, «раздут» до 25 кулинарных названий только потому, что здесь Толстому просто вынужденно пришлось к этому прибегнуть из-за необходимости как можно убедительнее раскритиковать барские «кулинарные» привычки и противопоставить их крестьянским.
В крестьянском же столе у Толстого ни одного горячего блюда или пищевого готового изделия, кроме чая. Черный хлеб, квас, кислая капуста, тюря. Из праздничного – ситник, чай, мед пчелиный, жёмки-пряники. Из алкогольных напитков – пиво домашнее, да и то на свадьбу, в исключительных случаях. Водку для народа Толстой решительно отвергает.
1-й мужик. И как тебе фортунит, Захар… Только бы спрыснуть, значит, чтобы хворменно было.
Федор Иваныч. Этого совсем не нужно.́
Именно такова позиция самого Толстого-драматурга и Толстого-моралиста, радетеля народных, и особенно крестьянских, интересов. Эта позиция неукоснительно проводится им во всех пьесах, даже там, где практически используются две-три кулинарные лексемы.
«Живой труп»1900
В этой драме кулинарный антураж сведен к крайнему драматургическому минимуму: здесь ничего не едят, не говорят о еде, а только пьют, и не потому, что пришло время или хочется пить, а строго по замыслу драматурга, в силу заложенной им композиции.
Как известно, первое и второе действия «Живого трупа» делятся на две части – на первую и вторую картины. Остальные действия одночастные. Так вот, первые картины в первом и втором действиях одинаково начинаются с чайного стола, и на протяжении этих чисто «чайных» картин пьют только чай или предлагают только чай. Обе они происходят в доме Каренина, причем в первой картине первого действия основную партию ведет Лиза, а в первой картине второго действия – Каренин: он предлагает или пьет чай, согласно ремаркам автора. Иными словами, первые, начальные картины обоих действий характеризуют приличный, порядочный дворянский дом, символом которого является чинный чайный стол, утренний или дневной. При этом не случайно показаны, продемонстрированы оба чайных стола, что должно означать, что это полностью, от начала и до конца, целиком порядочный дом.
Наоборот, вторые картины тех же обоих действий характеризуются, если можно выразиться, «винным» столом, хотя даже и стола-то, по сути дела, нет – так, пристолок, на котором располагаются атрибуты пьянства. Во второй картине первого действия – шампанское, стаканы, а во второй картине второго действия – «вино в налитых стаканах» (странное словосочетание – вместо «стаканы с налитым в них вином»), даже и бутылки нет.
Где же происходит, где располагается «винный» стол? В первом действии у цыган, в комнате, где они поют, то есть вовсе не в столовой зале, а во втором действии в кабинете Афремова – месте, скорее, предназначенном для дел, а не для «возлияний». Таким образом, вторая половина в обоих действиях, характеризуемая «винным» столом, посвящена Протасову: в первом случае Федя сам с цыганами пьет, во втором пьют его друзья – Афремов, Стахович и т. д., и здесь, как видим, Толстой показывает, что вокруг Феди все порочное.
Следовательно, писатель дает четкую картину, скрупулезно разделяя каждое действие на две половинки: первую – чайную, белую, чистую, порядочную и вторую – винную, черную, грязную, порочную. Первая – каренинская, вторая – протасовская. Характеристика четкая, построенная на контрасте фонов, и фоны эти определяются через кулинарный антураж путем традиционной для той эпохи «чайно-винной» конфронтации.
Если схематически изобразить эту композицию, то она будет выглядеть так:
Первое действие
• Чай
• Вино (шампанское)
Второе действие
• Чай
• Вино столовое
Третье действие в кулинарном отношении пустое. Его, следовательно, можно обозначить через ноль (0). То же самое относится и к шестому действию, изображающему суд. Там не только не пьют, не едят, но даже один из персонажей подчеркивает: «Тут не кабак». Следовательно, и шестое действие мы можем обозначить через 0 в смысле кулинарного антуража. Четвертое действие происходит в трактире: там упомянуто шампанское. Пятое действие – тоже в трактире, но только самого низкого разбора, который Толстой называет «грязным». Здесь один стол, за которым рядом с пьяницами, пьющими водку, примостились (больше негде!) и те, кто пьет чай. Но в репликах чай не упоминается, он здесь лишь в ремарках. В репликах же требуют уже не шампанского и даже не дешевого столового вина, а всего лишь пива – низшую ступень алкогольного пойла.