Кушать подано! Репертуар кушаний и напитков в русской классической драматургии — страница 81 из 90

водка. И именно поэтому оно прямо-таки витает в воздухе в течение всего действия, которое завершается парадоксально (истинно по-чеховски): обещанием Астрова не пить больше и… дружеской попойкой двух… милых женщин!

Елена Андреевна. И вино есть… Давайте выпьем брудершафт.

Соня. Давайте.

Елена Андреевна. Из одной рюмочки… (Наливает.) Этак лучше. Ну, значит – ты?

Соня. Ты.


(Пьют и целуются.)

Пьют и рассуждают о том, что Астров… сильно пьет, и даже объясняют это явление «теоретически»: «Талантливый человек в России не может быть чистеньким».

Здесь нельзя не отвлечься и не сказать, что эта «теория», столь распространенная на рубеже XIX–XX веков, привела в конце концов после своего более чем столетнего существования к довольно печальному итогу – к вырождению «русских культуртрегеров».

Если Чехову еще могло казаться, что, изображая открыто пьющих женщин и симпатичных мужчин, у которых вся их энергия и ум находили выход в пьянстве[41], он тем самым косвенно обвинял «проклятые обстоятельства», якобы закрывавшие все другие пути для таланта, то в действительности дело обстояло совершенно иначе. Подлинно талантливые люди всегда могут найти возможности реализовать свои потенции – и в политике, и в военном деле, и в революции, и в науке, и в искусстве, и в литературе, о чем свидетельствует хроника той эпохи и перечень великих имен того времени. А вот люди слабые, никчемные, безвольные, пользуясь этой «теорией», буквально наводняли окололитературные и околохудожественные сферы.

Это создало ту атмосферу, в которой обычный алкоголизм стали путать со… свободомыслием, а идейную деградацию – со свободным искусством. Открытая демонстрация пороков общества вполне логично привела к их распространению и легализации, а не к их осуждению, как это мыслили себе идеалисты вроде Чехова.

Конечно, нельзя отождествлять полностью идеи, высказываемые героями чеховских пьес, с идейным кредо самого драматурга, но все же Чехов своими «обличениями», независимо от поставленных им задач, объективно открыл дорогу цинизму.

Между тем история неоднократно доказывала, что обнажение, вываливание наружу всех помоев общества – и духовных, и бытовых, и политических – путь неверный, ошибочный. Помои надо уничтожать, если хотят, чтобы они не пахли, не мешали. Их надо скрывать и ликвидировать, а не вываливать посреди улицы и заставлять всех их нюхать. Не надо быть настолько наивным, чтобы полагать, что запах вываленных помоев заставит людей броситься их убирать. Нет, людская обывательская лень победит: люди скорее принюхаются к самому отвратительному запаху, чем станут убирать его источник по собственному побуждению. Исторический опыт всех эпох – и нашей нынешней в особенности – лишь подтверждает это. Вокруг нас уже горы помоев: от физических (экологических) и политических до бытовых, но никто не спешит все это убирать.

Вот он – реальный результат «интеллигентных проповедей» «гуманистов» насчет того, что талантливого человека в России заставляют пить общественные условия. Это элементарное вранье или (как это было у Чехова) наивное заблуждение! Причем заблуждение, распространение которого способствовало оправданию господства бездарностей и идейному разложению русской интеллигенции. Если бы Чехов воскрес ныне и поглядел бы на нас, то он, несомненно, с новой силой повторил бы слова Астрова: «Вообще жизнь люблю, но нашу жизнь, уездную, русскую, обывательскую терпеть не могу и презираю ее всеми силами моей души. <…> Мужики однообразны, очень неразвиты, грязно живут, а с интеллигенцией трудно ладить. Она утомляет. Все они… мелко мыслят, мелко чувствуют и не видят дальше своего носа – просто-напросто глупы. А те, которые поумнее и покрупнее, истеричны… ненавистничают, болезненно клевещут…»

Третье действие «Дяди Вани» не содержит кулинарного антуража. И это можно считать уже сложившимся чеховским драматургическим приемом: он всегда оставляет одно действие – преимущественно предпоследнее – свободным от кулинарного антуража, предоставляя там полную свободу страстям и их столкновению.

Но четвертое действие, где обозначено восстановление нарушенного течения жизни, возвращение к старому укладу, какой был в имении до приезда Серебрякова, ознаменовано и восстановлением кулинарного антуража в первую очередь как наглядного элемента быта.

Действительно, в четвертом действии «повторяется», но «наоборот», реплика Марины из первого действия. Сравним их:

ПЕРВОЕ ДЕЙСТВИЕ

Марина (покачав головой). Порядки! Профессор встает в двенадцать часов, а самовар кипит с утра, все его дожидается. Без них обедали всегда в первом часу, как везде у людей, а при них в седьмом. Ночью профессор читает и пишет, и вдруг в часу во втором звонок… Что такое, батюшки? Чаю! Буди для него народ, ставь самовар… Порядки!


ЧЕТВЕРТОЕ ДЕЙСТВИЕ

Марина…Опять заживем как было, по-старому. Утром в восьмом часу чай, в первом часу обед, вечером – ужинать садиться; все своим порядком, как у людей… по-христиански. (Со вздохом.) Давно уже я, грешница, лапши не ела.

Итак, восстановление порядка, восстановление старого бытового уклада и, следовательно, утверждение прочных кулинарных правил, в том числе и русских блюд – лапши. Это в мечтах Марины, Телегина, так сказать, в теории и в будущем.

А на практике? Как обстоят дела с Астровым, давшим обещание не пить? Вот заключительные «кулинарные» сцены:

Марина. Так и уедешь, без чаю?

Астров. Не хочу, нянька.

Марина. Может, водочки выпьешь?

Астров (нерешительно). Пожалуй… <…>

Марина (возвращается с подносом, на котором рюмка водки и кусочек хлеба). Кушай.

Астров пьет водку.

На здоровье, батюшка. (Низко кланяется.) А ты бы хлебцем закусил.

Астров. Нет, я и так…

Как видим, Чехов-врач и Чехов-художник и с рационально-научной и с интуитивно-эмоциональной позиции лучше и правильнее разбирается и понимает: алкоголизм как состояние деформированной психики человека неизлечим. И не дано иллюзий на этот счет[42].

Так, разум и интуиция Чехова опровергает Чехова-моралиста, Чехова, рассуждающего с позиций отвлеченной нравственности, совести, социальной справедливости и гуманизма. И скромный кулинарный антураж помогает выявлению этого противоречия в позиции писателя.

Итоговый список упоминаемых в «Дяде Ване» кушаний, продуктов и напитков выглядит так:


ПРОДУКТЫ

• Мука

• Гречневая крупа

• Горох

• Постное масло

• Малина


ЕДА

• Ржаной хлеб

• Сухари

• Вобла

• Лапша

• «Кабули»


НАПИТКИ

• Чай

• Липовый чай

• Вода

• Водка

• Вино


Из всего этого списка пояснения требует лишь одно слово – кабули. Его употребляет дядя Ваня в первом действии, заявляя, что теперь он ест «разные кабули».

Это местный, довольно редкий в России гастрономический термин областного языка. Чехов, к сожалению, никогда и нигде в своих пьесах не указывает на место, губернию, в которой происходит у него действие. Он просто избегает этого, причем это характерно и для его прозы. Между тем писатель нередко применяет такие областные словечки, которые характерны не для всего русского языка и даже не для истинно великорусских центральных губерний, а взяты откуда-то из периферийных – новгородских, олонецких, сибирских говоров – и кажутся совершенно неуместными в подлинно русской обстановке. Но Чехов как человек, родившийся, живший и получивший воспитание в Новороссии, где все русское население пришлое и где местное население русского языка фактически до XIX века не употребляло, глух к пониманию того, что может и чего не может быть в русском языке. Он не чувствует диссонанса и охотно, если можно использовать случай, включает областные слова в поток русской речи.

Кабули – это чеховская (и не существующая в быту!) обработка слова кабуша, кабушка, которым в Олонецком крае называли свежий провесной, а не отжатый (клинковый) творог из цельного молока, образующийся после стекания сыворотки в льняном мешочке. Иногда так называют и кружок домашнего сыра. Собственно слово кабушка относится к форме, к неделеному куску этого творога. Строя ласкательную форму этого слова, Чехов совершает ошибку, ибо кабуша имеет только уменьшительную форму в виде слова кабушка, то есть как и все древнерусские слова, обладает лишь деминутивом для уменьшительной формы. Чехов навязывает этому слову современную уменьшительную форму по типу баба – бабуля, дед – дедуля, которая характерна не для русского языка, а для украинского «перевертеня», то есть тоже не чистого украинского (там – дедунь, дедусь!)[43], а по существу безграмотного жаргона смешанного населения Юга России (Приазовья, Ставрополья). Эта форма проникла в Центральную Россию, по сути дела, лишь после Второй мировой войны, вызвавшей гигантские перемещения солдатских масс по всей стране. На рубеже же XIX–XX веков она бытовала только на Юге России. Чехов же вносит эту форму в литературный текст, что называется, ради красного словца, причем совершенно неоправданно ни с сюжетной, ни с кулинарной точки зрения.

«Три сестры»1900

По словам самого Чехова, «Три сестры» писались у него трудно. Драматург не раз менял сюжетные ходы, переставлял сцены, дополнял и сокращал диалоги и вносил изменения в судьбы отдельных действующих лиц. Особенно заботили Чехова противоречивые тенденции: с одной стороны, необходимость отразить в чем-то единство психологии трех генеральских дочерей, с другой, – нарисовать совершенно индивидуальный образ каждой. Да и эпоха начиналась иная – XX век, что также должно было отразиться в лексике, в поведении ряда лиц. Все это заставляло Чехова, чрезвычайно опасавшегося рыхлости и психологической «пестроты» драмы, предпринять некоторые чисто «технические» и стилистические меры по ее упорядочению, переработать так называемую ялтинскую редакцию, не затрагивая ее содержания, но конструктивно укрепив пьесу за счет невидимых «каркасных устройств».