Кушать подано! Репертуар кушаний и напитков в русской классической драматургии — страница 83 из 90

Вершинин. Не знаю. Чаю хочется. Полжизни за стакан чаю! С утра ничего не ел…

Вершинин. Что ж? Если не дают чаю, то давайте хоть пофилософствуем.

Подают самовар; Анфиса около самовара.

Анфиса (подходя к Маше). Маша, чай, кушать, матушка. (Вершинину.) Пожалуйте, ваше высокоблагородие…

Тузенбах. Где же конфеты?

Анфиса (подавая чай). Вам письмо, батюшка.

Вершинин. Мне? (Берет письмо.) От дочери. (Читает.) Да, конечно… Я, извините, Мария Сергеевна, уйду потихоньку. Чаю не буду пить. (Встает взволнованный.) Вечно эти истории…

Анфиса. Куда же он? А я чай подала… Экой какой.

Маша (рассердившись). Отстань! Пристаешь тут, покоя от тебя нет… (Идет с чашкой к столу.) <…> Дайте же мне сесть! Расселись тут с картами. Пейте чай!

Тузенбах (сдерживая смех). Дайте мне… дайте мне… Там, кажется, коньяк…<…> (Идет к Соленому, в руках графинчик с коньяком.) Ну, давайте мириться, давайте выпьем коньяку.

Пьют.<…>

Соленый. Почему мириться? Я с вами не ссорился. <…>

Тузенбах…Вы мне симпатичны почему-то. Куда ни шло, напьюсь сегодня. Выпьем!

(Пьют.)

Тузенбах (целует Андрея). Черт возьми, давайте выпьем, Андрюша, давайте выпьем на ты.

Маша. Барон пьян, барон пьян, барон пьян!

Кулыгин. Чаю очень хочется. Рассчитывал провести вечер в приятном обществе…

Хотя этот «кулинарный диалог» изъят из ткани всего второго действия, он читается почти как автономный, и, кто знает, может, Чехов писал его вначале именно так, а потом уже рассредоточивал по всему акту. «Диалог» этот производит странное впечатление, поскольку чайная и коньячная части, сами по себе вполне логичные, совершенно не связаны между собой и выглядят как «в огороде бузина, а в Киеве дядька».

Уход Вершинина, досада Маши сменяются глупейшей, бессмысленной попойкой, в сущности, абсолютно далеких друг другу людей – Тузенбаха, Соленого, Андрея, попойкой, которая не носит того извинительного и теплого характера, какой может иметь приятельская пирушка близких друзей или даже завзятых закадычных собутыльников.

Если общий чай вполне легитимно мог носить характер собрания, объединяющего даже незнакомых людей, то выпивка на ходу, сгоряча, от нечего делать людей совершенно разных по духу – с глубоко интеллигентной точки зрения (особенно в конце XIX – начале XX века) – носила в себе нечто недостойное и даже в известной степени унизительное.

Этого не мог не чувствовать такой деликатный, такой интеллигентный и такой тонко организованный человек и писатель, как Чехов. Для него было вполне естественно подчеркнуть возникающий диссонанс, резкую смену ситуации и настроения своих персонажей.

Вот почему он не ограничивается одной лишь кулинарной символикой – резкой сменой приличного чайного стола алкогольным застольем, не останавливается на чисто механическом противопоставлении черного белому, а старается подчеркнуть, выявить для зрителя изменение тональности ситуации еще и звуковыми, фонетическими средствами.

Чтобы наглядно увидеть, как Чехов практически осуществляет эту задачу, выпишем отдельно, в два столбца все реплики, непосредственно относящиеся к чаю и алкоголю. Заметим только, что Чехов не случайно выбирает в данном случае в качестве алкоголя коньяк, а не часто фигурирующее в его пьесах шампанское или другое виноградное (например, красное) вино. Коньяк нужен Чехову… фонетически:

• Я бы выпил чаю

• Чаю хочется

• Полжизни за стакан чаю

• Не дают чаю

• Чай кушать пожалуйте

• Подавая чай

• Чаю не буду пить

• А я чай подала

• Пейте чай

• Чаю очень хочется

• Там коньяк

• С коньяком

• Коньяку

• Пьют

• Напьюсь. Выпьем!

• Пьют

• Выпьем, Андрюша, выпьем на ты

• Пьян, пьян, пьян

Итак, «чайные» реплики звучат в целом так: чаю-чаю-чаю-чаю, чай-чай, чаю, чай-чай, чаю – тихо, умиротворяюще, пианиссимо и, главное, очень по-русски, почти хрестоматийно-традиционно: стоит заменить букву ч на б, и мы получим совершенно убаюкивающую тональность: баю-баю-баю-баю, бай-бай, баю, бай-бай, баю. Это Чехов убаюкивает нас, зрителей, успокаивая, что ничто не предвещает надлома, несчастья, резкого сдвига в ситуации, развертывающейся в пьесе.

Но затем вдруг врывается «коньячная» часть с ее репликами, носящими совершенно иную, но также еще не трагичную, а бравурную тональность: коньяк, коньяком, коньяку, напьюсь, выпьем-выпьем-выпьем, пьян-пьянпьян.

Если воспринимать эти реплики чисто фонетически, то они звучат так: як-яком-яку, пьюсь, пьем-пьем-пьем, ян-ян-ян. Здесь уже явно не только иная тональность, но и иной ритм, который помогает Чехову достичь задуманного эффекта: иллюстрировать сменой тональности психологический и, если хотите, «идейный» слом в развитии ситуации.

Если Тургенев вкладывал в уста своему персонажу ту оценку, которую он сам определял как идейную основу своих «романтических комедий», если он словесно формулировал вывод о том, что «перевелось ты, дворянское племечко», то Чехов уже «не находит слов» для того, чтобы выразить свою скорбь по поводу измельчания русской интеллигенции, по поводу ее неустроенности, неумения ясно и достойно определиться в жизни и ее неспособности противостоять «расейскому» бескультурью, затягивающему даже интеллигентные натуры (или обнаруживающему для них свою «притягательную силу»?). Драматург ограничивается лишь звуками, «междометиями», как выражался в таких случаях Салтыков-Щедрин. И это опять-таки весьма в духе деликатного Антона Павловича. Да и сформулировать свои настроения и оценки слишком свежих и видимых художническому острому глазу общественных явлений Чехов был, как и всякий их современник, еще не в состоянии. Отсюда и новое, необычное, «кулинарно-звуковое», «кулинарно-фонетическое», косвенное и чисто эмоциональное решение «темы».

Приведем еще одну «кулинарную штучку» А. П. Чехова в этой пьесе, где наряду с психологическим эффектом, психологической нагрузкой и трактовкой эпизода драматург придает немалую роль также и «механическому» эффекту, эффекту ритма, повтора, своеобразной симметрии.

В первом действии первой «кулинарной» репликой служат слова Ирины насчет кофе как своеобразном символе тунеядства: «…Лучше быть простою лошадью, только бы работать, чем молодой женщиной, которая встает в двенадцать часов дня, потом пьет в постели кофе, потом два часа одевается… о, как это ужасно!»

Последняя «кулинарная» реплика Тузенбаха тоже о кофе: «Я не пил сегодня кофе. Скажешь, чтобы мне сварили». Эта реплика адресована Ирине – последние предсмертные слова, по которым долго помнят о скончавшихся людях, «случайно» оказываются посвящены как раз тому, что для Ирины ассоциируется с отрицательным явлением. Таким образом, Чехов как бы усиливает и одновременно ослабляет горе Ирины: не только внезапная смерть барона, расстройство всех жизненных планов, безвыходность обрушиваются на бедную женщину, но ей еще и остается вспоминать о последних словах Тузенбаха насчет такого ей, в общем, несимпатичного напитка, как кофе. Конечно, это «огромная» мелочь на фоне главных огорчений, но Чехов как художник-психолог знает, что в эмоциональном мире женщины мелочи не менее весомы, чем серьезные вещи.

Остается сказать еще о том, как формирует Чехов при помощи кулинарного антуража тот «букет» несуразностей, который создается в качестве «фона XX века» с его «сумбурностью», позволяющей лучше, рельефнее и чисто по-чеховски оттенить тупость, никчемность и пустоту чебутыкиных и соленых, преспокойно «коптящих небо», в то время как люди менее толстокожие вынуждены страдать, испытывать потрясения, умирать в значительной степени именно в силу неизбежного соседства и контакта с подобными типами.

Чехов заставляет Чебутыкина и Соленого затеять бессмысленный спор по поводу блюд «кавказской кухни», в названиях и сущности которых оба они слабо разбираются и в силу этого остаются глухи к доводам друг друга:

Чебутыкин…И угощение тоже было настоящее кавказское: суп с луком, а на жаркое – чехартма, мясное.

Соленый. Черемша вовсе не мясо, а растение вроде нашего лука.

Чебутыкин. Нет-с, ангел мой. Чехартма не лук, а жаркое из баранины.

Соленый. А я вам говорю, черемша – лук.

Чебутыкин. А я вам говорю, чехартма – баранина.

Соленый. Я вам говорю, черемша – лук.

Чебутыкин. Что же я буду с вами спорить! Вы никогда не были на Кавказе и не ели чехартмы.

Соленый. Не ел, потому что терпеть не могу. От черемши такой же запах, как от чеснока.

Андрей (умоляюще). Довольно, господа! Прошу вас!

Этот диалог интересен как свидетельство того историко-кулинарного факта, что спустя четверть века после «Последней жертвы» А.Н. Островского в России, несмотря на все экономические и общественные изменения за этот период, так и не произошло сдвига в смысле знаний простых, или, вернее, «среднеобразованных», русских людей, в том числе тех, кто причислялся к «интеллигенции», о других нациях в стране, об их жизни, культуре, кулинарных обычаях и блюдах. Даже на бытовом уровне никакого, пусть даже самого элементарного, знания и интереса к этим вопросам у тогдашней интеллигенции не возникало. Ибо если Островский путал татарскую и грузинскую кухню, считая ее всю вместе за «восточную», то Чехов точно так же сваливает в одну кучу по крайней мере более десятка национальных кухонь народов Закавказья (Армении, Азербайджана, Грузии) и народов Северного Кавказа (адыгов, черкесов, чеченцев, балкар, ингушей, лезгин, даргинцев, аварцев, лаков, кумыков, карачаевцев), считая все это «кавказской» кухней. Более того, его герой Чебутыкин даже в споре, когда столь важно бывает убедить или опровергнуть противника точным фактом, упускает именно этот, казалось бы, столь выгодный для него аргумент и, вместо того чтобы сказать «я был в Грузии», заявляет, что он был на Кавказе. В данном контексте это все равно что сказать «я был в Западном полушарии» вместо того, чтобы точно назвать место или страну в этом полушарии. Но русский человек именно из-за указанного еще А.С. Пушкиным национального недостатка – «мы ленивы и нелюбопытны» – не удосуживается вникнуть в суть конкретной обстановки, разобраться в национальном составе народов Кавказа и хотя бы поинтересоваться, какое блюдо он ест, когда ему подают его где-то в Тифлисе, Баку или во Владикавказе.