Кушать подано! Репертуар кушаний и напитков в русской классической драматургии — страница 85 из 90

анного общества вообще и для лиц, пользующихся известностью в обществе, привлекающих внимание окружающих, в особенности.

Андрей…Я не пью, трактиров не люблю, но с каким удовольствием я посидел бы теперь в Москве у Тестова или в Большом Московском… <…> Сидишь в Москве в громадной зале ресторана, никого не знаешь, и тебя никто не знает, и в то же время не чувствуешь себя чужим. А здесь ты всех знаешь и тебя все знают, но чужой, чужой… Чужой и одинокий.

Несомненно, Чехов выразил здесь свои личные настроения. Кстати, тот же Андрей, говоря о «гусе с капустой», упоминает тем самым ресторанный вариант этого блюда, а не домашний, имевший распространение в помещичьей практике XIX века (гусь с антоновскими яблоками, тушеным картофелем и луком!). В ресторанной кухне, где жаркое с гусем подавалось круглый год и, кроме того, порционно, получил преобладание вариант с кислой капустой, пришедший в ресторанную кухню из западных и остзейских губерний как более рациональный (картошка быстро деревенеет и потому неудобна для всякой недомашней кухни.) Кроме того, гусь с капустой лучше шел под водку, хотя менее соответствовал русской кухне, а происходил, скорее, из белорусской, польской и литовской, куда в свою очередь попал из восточно-прусской кухни еще в XVIII веке.

Выше мы упоминали о чеховской склонности к заимствованию тургеневского подхода к кулинарному антуражу в построениях «пронизанности» первого действия темой завтрака, о заимствовании мотива «борьбы» чая и водки у Островского (Чехов лишь заменил водку коньяком) во втором действии. И, наконец, можно указать и третью попытку заимствования мотивов обработки кулинарного антуража – из драматургии Сухово-Кобылина. Если последний говорит о тридцати блинах, которые съел Расплюев, то Чехов еще более гиперболизирует эту цифру, напоминая о московских слухах, имевших хождение и в простом народе, и среди «начальства».

Ферапонт. А в Москве, в управе давеча рассказывал подрядчик, какие-то купцы ели блины; один, который съел сорок блинов, будто помер. Не то сорок, не то пятьдесят. Не упомню.

Как мы подсчитали в главе о Сухово-Кобылине, тридцать блинов это приблизительно 2 кг, а пятьдесят блинов – 3 кг. Таким образом, Чехов, как врач, констатирует, что если около 2 кг блинного теста (1,8 кг) Расплюев съел без серьезных последствий для своего здоровья, то 3 кг блинов (или полсотни штук) способны вызвать заворот кишок и, следовательно, летальный исход[45].

Так что здесь медик-профессионал как бы опровергал слишком «оптимистические» взгляды русских литераторов прошлого (Фонвизина и Сухово-Кобылина) насчет возможностей русских Пантагрюэлей и Фальстафов.

«Вишневый сад»1903

Критики замечали у Чехова символизм: вишневый сад, проданный с торгов и обреченный на вырубку, – символ ненужного новому капиталистическому обществу, никчемного, неприспособленного, выродившегося дворянства. Но они редко обращали внимание на то, что

у Чехова символичны не только основная идея произведения, не только ее действующие лица. В пьесе все символично. В не меньшей степени, чем персонажи, символичны предметы, символичен и кулинарный антураж «Вишневого сада».

Прежде всего бросается в глаза, что в пьесе нет настоящей горячей еды, нет даже ее предложения. Хотя логично, чтобы возвратившиеся после долгой дороги, утомленные хозяева первым бы делом по русскому обычаю принялись за еду. И у таких писателей-русаков, как Лесков или Островский, даже и неурочное время (ранний утренний час) не было бы тому помехой. Вспомним аналогичную ситуацию в тургеневском «Нахлебнике». Там барскую чету встречают хлебом-солью, готовят торжественный завтрак, затем большой обед. В «Вишневом саде» нет и тени чего-либо подобного. Раневская ограничивается чашечкой кофе. Более того, на всем протяжении пьесы нет обеда, нет собственно еды. Автор упоминает одни только напитки, а из еды – только названные, но не показанные даже зрителю продукты-полуфабрикаты: огурцы, сельдь, консервы-кильки (анчоусы) – холодная закуска. С одной стороны, это может служить иллюстрацией к крайне стесненным денежным обстоятельствам, о которых все и на всякий лад говорят в пьесе. Но в действительности упоминание только двух видов съедобных продуктов – напитков и полуфабрикатов – свидетельствует для русского зрителя о ситуации, складывавшейся только в дороге или на вокзале. И появившиеся в первом и в четвертом действии в дорожном платье (по ремарке автора) Раневская и Аня лишь подчеркивают и костюмами и бутафорией (чемоданы, коробки, узлы и другой багаж) то же самое, о чем в течение всей пьесы безмолвно говорит кулинарный антураж: о временности, неустроенности, неясности, «дорожности» их бытия.

Не случайно, что едят в пьесе (за кулисами) только слуги, которых «ради экономии» кормят горохом и молочным супом. Сами господа уже не хозяева сада, дома и своего собственного положения. Они «проезжие», «прохожие», они «в дороге» – неприкаянные, неоседлые люди.

Это впечатление особенно сильно должно было возникать во времена самого Чехова. И это вновь лучше заметно при сопоставлении с пьесами Тургенева. У Тургенева все время пьют чай, даже у Сухово-Кобылина почти раздавленный своими врагами Муромский все-таки свое последнее «тихое, домашнее прибежище» находит в хорошем чае, приготовленном дочерью, а не каким-то слугой. В «Вишневом саде» вовсе не пьют чая! О нем лишь мельком упоминают: «Теперь дачник только чай пьет на балконе», «Предложите музыкантам чай». По контрасту с этим Раневская заявляет сразу же по приезде: «Я привыкла к кофе. Пью его и днем и ночью».

Но не только самим содержанием, характером кулинарного антуража делает символические намеки Чехов. Он разрабатывает, опираясь в этом на предшественников – Лермонтова и Островского, – символику композиционного расположения и количественного упоминания элементов кулинарного антуража. Вот как, например, он это делает.

В третьем действии, которое начинается сценой бала, искусственно придающего бодрящий тонус хозяевам вишневого сада, перед самой кульминацией его трагического конца в соответствии с ремаркой автора старый Фирс, во фраке (олицетворение прежнего порядка, организованности и незыблемости дворянского общества) приносит на подносе сельтерскую воду – символ легкости, трезвости, западной интеллигентности. В четвертом же действии, также в самом его начале, когда ясна неутешительная развязка, когда имение и сад проданы за долги – хамоватый, бесчестный лакей Яша (олицетворение того низкого уровня, до которого сошло «парижское» русское дворянство) держит поднос со стаканчиками, налитыми шампанским.

Но эти композиционные, расставленные авторскими ремарками символические намеки при помощи «кулинарных» средств Чехов дополняет еще и численными символическими показателями.

Как мы помним, у Островского стряпчий Рисположенский тринадцать раз выпивал на протяжении пьесы водку, каждый раз по три рюмки кряду. Чехов почти сохраняет эту числовую символику, но распределяет ее композиционно иначе.

В первом действии двенадцать раз упоминается о кофе, хотя это, в общем-то, сущая безделица, не только не обед или небольшой «перекусон», а всего чашечка кофе, о которой столько приходится услышать прежде, чем ее получить! И это символическое отражение того падения, которое претерпела Раневская как помещица. Какой уж тут обед, когда о какой-то чашечке кофе столько разговоров!

Варя. Дуняша, кофе поскорей… Мамочка кофе просит.


(Дуняша уже вернулась с кофейником и варит кофе.)


Фирс (идет к кофейнику, озабоченно). <…> Готов кофий! (Строго, Дуняше.) Ты! А сливки?

Дуняша. Ах, боже мой… (Быстро уходит.)

Фирс (хлопочет около кофейника). Эх, ты, недотепа…

Любовь Андреевна. Вот выпью кофе… Я привыкла к кофе, пью его и днем и ночью. <…> Однако же надо пить кофе. Спасибо тебе, Фирс, спасибо, мой старичок. Я так рада, что ты еще жив.

Гаев. А без тебя тут няня умерла.

Любовь Андреевна (садится и пьет кофе). Да, царство небесное. Мне писали.

Любовь Андреевна. Кофе выпит, можно и на покой.

Много шума из ничего. Да и это «ничего» достается ценой напряжения сил многих людей, ценой суеты, разговоров вокруг ничтожной чашечки кофе.

Более выразительной картины упадка, измельчания дворянства трудно придумать. И в то же время сделано это очень тонко. Ведь это мы собрали все реплики, одну за другой, а на самом деле они рассеяны по всему первому действию и отстоят друг от друга иногда на целую страницу текста. А вот играть их надо так, чтобы зритель чувствовал, что они идут как бы одна за другой. И в тех случаях, когда режиссер и актеры добиваются этого эффекта, глубокий смысл ничего не значащих самих по себе реплик начинает «работать», создавать настроение всей «комедии».

Всмотритесь (именно зрительно, а не только вчитайтесь!) еще раз в эту «коллекцию» реплик о кофе: в первой и в четвертой реплике (ровно посредине всего этого «кофейного» диалога) слово кофе повторяется дважды. Это чеховский способ создать тавтологию, чтобы посредством ее вызывать повышенное внимание читателя к тому или иному месту драматургического произведения. Чехов применяет механический, численный, количественный прием в противоположность пушкинскому качественно-смысловому, явно учитывая большую «глухоту» зрителя рубежа XIX–XX веков.

А теперь, после «кофейного» диалога, обратимся к «шампанским» репликам, связанным с ситуацией всего крушения поместья, семьи и, в частности, последней и единственной надежды Вари – избежать этого крушения по крайней мере для себя лично, получив предложение Лопахина.

Любовь Андреевна и ее брат Гаев проходят через переднюю, где все приготовлено к отъезду, сложены вещи и Яшка-лакей держит поднос со стаканчиками шампанского «на дорожку», «на посошок».