— Господи, до чего похоже!
— На что похоже? — спросила я.
— Да на Россию. Ну совсем Тверская губерния! Эти кусты, речка… Глушь-то какая!
Я оглянулась кругом. Увидела плоскую французскую реку, похожую на канал, обсаженную ровными деревцами. Увидела на горизонте фабричную трубу, поближе чистенький домик, крытый черепицей, дорожку, посыпанную песком, платаны…
— Где же тут глушь?
Мой спутник обиделся.
— Как — где? А этот буйно разросшийся куст, эта река без набережной, ветлы на фоне розового неба…
— И фабричная труба?
— Ну, на трубу можно и не смотреть. Но все это разве не дает вам Россию, это небо, эта зелень?
Я молчала.
Я уже много раз видела, как ищут ее, Россию, во Франции, в Германии, в Австрии — по всему свету.
Как мы не забываем о ней и как мы ее забыли!
Десять лет разлуки между мною и ею.
И если посмотришь на нее отсюда европейским взглядом — какая действительно странная страна и какие удивительные, непонятные люди…
Может быть, природа наша создает нас такими? Эта буйная, короткая, сумасшедшая весна, тяжелая, черная зима…
Вспомните нашу северную весну… Вспомните эти зеленовато-бледные лица бессонных людей, которые бродят где-нибудь по берегу в белую ночь. Какие у них глаза! Не то поэты, не то самоубийцы… И эта песня за рекой всю ночь, всю ночь…
Как спокойно зацветает здешняя, «заграничная» весна. Почти незаметно. Трава ведь почти всю зиму зеленая. Многие деревья тоже. И нет звона тающих снегов и запахов земли и всей этой напряженности зарождающейся жизни, которая гудит, как тяжелая струна, раздирая и томя душу восторгом и тоскою безвыходности.
Не только люди — звери сходят с ума от нашей весны.
Профессор Давыдов в своей изумительной лекции о перелетных птицах рассказывал, что делается в лесах, когда начинается весенний перелет птиц. Затрубят лебеди, закричат далекие гуси, шумом крыльев заколышется воздух, и, слыша их, замечутся звери, закружатся в непонятном беспокойстве. Чувствуют силу могучую, и радостную, и необходимую. И видел Давыдов, как спутник его по охоте, интеллигент тихий и серьезный, услышав этот шорох и клик и метанье, вдруг в диком порыве кинул ружье и вскрикнул, и закружился, и бросился на землю.
Трудная наша весна. И бурный ее восторг не переживается как счастье и радость. Может быть — как тяжелая страсть…
Древние хорошо понимали муку весны. Они всегда соединяли возрождение природы со страданием и жертвой.
Люблю легенду Вавилона:
Иштар спускается в подземелье, ищет умершего Таммуза. И первая стража теней велит ей отдать ее венец, и вторая стража — отдать пояс, и третья отдать красоту и молодость и, приблизившись к Таммузу, — отдать жизнь.
И всегда чувствуется какая-то трагедия в буйном празднике весны. Там, где этот праздник действительно буен. Прекрасная, но страшная тайна…
Степи, леса, луга, поля, реки огромные, и все огромное, безмерное, чрезмерное. Немереное.
— Верстов шесть оттентелева…
И едут три часа. Эта бесконечная однообразность впечатлений (лес, так иди по нём двое суток, степь — так четверо) дает возможность задумываться и думать. Не оттого ли в России так любили размышлять на отвлеченные темы? Каждый почтмейстер философствовал и акцизный решал проблемы человеческого счастья. Каждый пьяный толковал о человеке, о правде, о добре и зле. Такие беседы в бистро за аперитивом не ведутся…
Странные люди!
Они ведь добрые. Они охотно жалеют, но всегда не того, кого надо.
Как-то слышала я разговор такой типично русский, что хочу привести его сейчас.
Рассказывали об одном эмигранте, который «никак не может подыскать себе подходящих занятий» и живет исключительно на счет своей жены, работающей на фабрике. Она очень хворает от этой непривычной работы.
Как вы думаете — кого пожалели слушатели? Больную женщину, надрывающуюся над работой?
Ничего подобного. Слушатели были русские, и потому пожалели «беднягу, который поставлен в такое тяжелое положение».
— Между прочим, — заметил кто-то, — он очень скверно к ней относится и недавно прямо избил ее, так что она слегла.
— Несчастный! — воскликнули все хором. — Каково ему все это переживать!
— Ясно, что она не умеет с ним обращаться. Человек поставлен в такое тяжелое положение! С ним нужна исключительная нежность и мягкость.
Когда один легкомысленный субъект обошелся неосторожно с чужими деньгами, то русские люди пожалели не пострадавшего, а именно того, который неосторожно обошелся. Решили немедленно собрать денег, чтобы дать ему возможность… отдохнуть. Точно уж это так утомительно учинять растраты.
Кругом нищета, самая тяжелая, как говорится, «борьба за существование».
— Что поделаешь, — говорят, — всех все равно не накормишь.
Помогут — но без всякого пафоса.
А вот когда заподозрили греческого портного в убийстве французского гражданина — тут мы были взволнованы до глубины души. И, думаю я, не потому, что очень верили в его невиновность, а, пожалуй, потому, что совсем в нее не верили. Жалели убийцу по чудовищному складу нашей души…
Когда читаем, что казнен громила, вырезавший семью из шести человек, то ужасает нас не убийство невинных, а казнь виновного.
— Что он, бедняжка, должен был перед смертью перечувствовать!
Конечно — вопрос сложный. Государство не должно убивать и т. д. Но, право же, об этом волнуются только русские.
— Странно, — говорят французы, которые из литературного снобизма должны делать вид, что понимают Достоевского. — Странно — почему он все жалеет не того, кого надо? Почему он хочет, чтобы мы любили опустившихся и презренных людей, когда гораздо естественнее любить героев и любоваться красивыми жестами?
О странных людях и удивительных их делах, ничуть нас не удивляющих, расскажу в следующий раз.
Чудо весны
Светлый праздник в санатории доктора Лувье был отмечен жареной курицей и волованами с ветчиной.
После завтрака больные прифрантились и стали ждать гостей.
К вечеру от пережитых волнений и непривычных запрещенных угощений, принесенных потихоньку посетителями, больные разнервничались. Сердито затрещали звонки, выкидывая номера комнат, забегали сиделки с горячей ромашкой и грелками, и заворчал успокоительный басок доктора.
— Зачем все они терзают меня своей любовью! — томной курицей кудахтала в номере пятом испанка с воображаемой болезнью печени. — Зачем мне эти букеты, эти конфеты? Ведь они же знают, что я умираю. Позовите доктора, пусть он даст мне яду и прекратит мои мучения.
В номере десятом рантьерша мадам Калю запустила стаканом в кроткую и бестолковую свою сиделку Мари. Ее, мадам Калю, никто не навестил, да она и не разрешила ни мужу, ни детям показываться ей на глаза. А злилась она оттого, что вопли испанки ее раздражали.
Она, собственно говоря, не была больна. Она спаслась в санаторию от домашнего хаоса.
— Не надо сердиться! — кротко уговаривала ее Мари. — Надо быть паинькой, надо кушать суп, чтобы скорее поправиться и ехать домой, где бедный маленький муж скучает о своей маленькой женке и детки плачут о своей мамочке.
Мадам Калю вспомнила о своем муже, плешивом подлеце, содержавшем на ее счет актрисенку из «Ревю», вспомнила сына, подделавшего под векселями ее подпись, дочь, сбежавшую к пузатому банкиру, и бросилась с кулаками на кроткую Мари.
Но больше всего досталось в этот вечер русской сиделке, безответной и робкой Лизе. Вверенный ей здоровенный больной, греческий генерал, во-первых, объелся страсбургским паштетом, а во-вторых, поругался с женой. Вручая этот самый паштет, жена сказала ему, что он вислоухий дурак и притворщик и что на те деньги, которые он тратит на лечение, она могла бы поехать в Монте-Карло.
Генерал вопил, что он умирает и требовал морфия.
Лиза успокаивала его как могла, но он стучал на нее кулаком.
— Вы старая дева! Безнадежная старая дева и, конечно, в ваших глазах спокойствие важнее всего. А я полон сил и обречен на гибель!
Почему он обречен на гибель, он и сам не знал. Не знала и Лиза и, отвернувшись, заплакала.
И слезы ее подействовали на него магически. Он сразу развеселился, забыл о морфии и попросил касторки.
У него была особого рода неврастения: при виде какой-нибудь неприятности, приключавшейся с другими, меланхолия его мгновенно сменялась отличнейшим настроением. Когда однажды в его присутствии горничная свалилась с лестницы и сломала себе ногу, он весь день весело посвистывал и даже собирался организовать домашний спектакль.
Да. Странные болезни бывают на белом свете…
Ночью Лиза долго не ложилась, вздыхала, разбирала старые открытки с болгарскими видами, исписанные русскими буквами. Потом сняла со стены фотографию лысого бородатого господина и долго вопросительно на нее смотрела.
На другое утро, прибрав своих больных, она спустилась вниз.
Толстая кроткая Мари спешно допивала свой кофе.
— Я сейчас иду на станцию, — сказала она. — Нужно получить пакет.
Лиза вышла за ней на крыльцо.
— Я, пожалуй, сбегаю с вами, — сказала она, слегка ежась от свежего, сильного весеннего воздуха.
— Вы простудитесь, — сказала Мари. — Накиньте что-нибудь.
— Нет, так отлично!
Пасха была ранняя.
Деревья в ясном холодном небе купали тонкие свои, чуть розовеющие, наливающиеся соками прутики.
Длинная, сухая прошлогодняя трава порошила сквозной щетинкой плотный, ядовито-зеленый газон.
Облака кудрявились, как на наивной картинке в детской книжке, И все было такое новое, непрочное, и неизвестно было, останется ли, окрепнет ли в настоящую весну, или только мелькнет обещанием и снова уйдет в отходящую зиму.
И это ярко раскрашенное небо, и обещающие жизнь розовеющие цветочки, и то, что она так по-молодому, легкомысленно, выбежала в одном платье, все это вдруг ударило Лизу весенним вином прямо в сердце. Желтое лицо ее порозовело, страдальческие морщинки около рта разгладились, и вялые губы улыбнулись бессмысленно-счастливо.