В дверь постучали.
— Пневматичка.
«Дорогая моя, забегу в семь часов. Нужно повидаться по неотложному делу.
Ваша Ершова».
— Что бы это могло значить? — задумалась Катя.
— Пронюхала, — мрачно решил Уланов.
— Как же быть?
— Уйти из дому, и все тут.
— Обидится. Ведь она предупредила.
— Что ж мы, по-твоему, обязаны быть всегда в распоряжении госпожи Ершовой? Много чести. Скажем потом, что ушли с утра.
— А куда же мы пойдем? В синема? Теперь уже четвертый час. Ни то ни се.
— Ну, посидим где-нибудь в кафе.
— Накурено, душно. Господи, вот не было печали. Воскресенье, вместо того чтобы отдохнуть, изволь мотаться, как беспризорные. А куда ты деньги спрячешь? Не таскать же с собой. Еще вытащат.
— Отдать хозяину под расписку.
— Это чтоб он всем разболтал!
— А по-моему, просто велим консьержке сказать, что, мол, ушли на весь вечер, а сами будем тихо сидеть.
— И лампу зажигать нельзя. В щелку виден свет. Вот тощища! Ну, да что ж. Видно, ничего не поделаешь.
Сидели тихо. Спали. Дремали. Прислушивались. Стало темнеть. Катя тихонько всплакнула.
— Может быть, все-таки заплатить за Глебика? И Мукашевича жалко.
— Заплатишь за Глебика, все узнают, что деньги есть. Начнут допытываться, наврут, наплетут. Все равно всем не поможешь и только врагов наживешь.
— Интересно, неужели Ершиха уже пронюхала?
В четверть восьмого за дверью заскреблось, и зашуршала записка, подсунутая снизу.
Долго не смели шевелиться, смотрели молча. Четверть часа прошло. Рискнули.
— Я и так знаю, что там. И читать не стоит.
А в записке было:
«Безумно жалею, что не застала. Ту квартирку, о которой мы говорили, могли уступить вам, но ответ надо было дать до восьми часов. Ужасно жаль, что упустили.
Ваша Ершова».
— Ай, как жаль! — загоревала Катя.
— А мне не жаль, — твердо сказал Уланов. — Что-то она стала подозрительно услужлива. Береженого Бог бережет. Лучше от них подальше.
Международное общество
«Международное общество» — это, не правда ли, наводит на мысль о спальных вагонах? Но речь идет совсем не о спальных вагонах, хотя нечто общее и можно было бы найти. Например, уснуть там могли бы далеко не все, а только люди привычные. Но не будем на этом останавливаться.
О международном обществе, которое я имею в виду, заговорила первая мадам Ливон. Это ее идея.
— Довольно нам вариться в своем соку! — сказала она. — Ведь все то же самое и те же самые. Пора, наконец, вспомнить, что мы живем в Париже, в международном центре. Зачем нам киснуть в этом заколдованном кругу, в этом эмигрантском гетто, когда мы можем освежить свой круг знакомства с новыми, может быть, чрезвычайно интересными, с даже полезными людьми. Так почему же нам этого не сделать? Кто нам мешает? Мне, по крайней мере, никто не мешает. Я великолепно владею французским языком, муж знает немного по-английски, овладеть испанским — это уже сущие пустяки.
Так начался международный салон мадам Ливон.
То есть это была мысль о нем, зерно, всунутое в плодородную почву и быстро давшее росток.
Почвой этой оказался двоюродный бо-фрер самого Ливона — Сеничка. Сеничка знал весь мир, и для него ровно ничего не стоило собрать желаемое общество.[77]
Ознакомившись с идеей мадам Ливон, он немедленно потребовал карандаш и бумагу и стал набрасывать план. План отчасти по системе патриарха Ноя.
— Англичан, скажем, два. Довольно? Американцев тоже два. Французов надо подсыпать побольше. Их раздобыть легче. Шесть французов. Три самца и три самки. Испанцев… сколько испанцев? А?
Считали, записывали.
— Экзотический элемент тоже должен быть представлен. Какие-нибудь креолы, таитяне, — вставила мадам Ливон.
— Можно и таитян. Это вам не Дубоссары. Здесь кого угодно можно найти. Хотите полинезийца? Я знаю одного журналиста-полинезийца.
— Ну что же, отлично. Нужно все-таки человек сорок. Моя квартира позволяет.
— Полинезиец, наверное, сможет притянуть массу своих. С соседних островов, Канарских, Болеарских, Замбези-Лиамбей или как их там. Тут в Париже ими хоть пруд пруди.
— Итальянцев надо.
— Ну конечно. Только, видишь ли, европейцев надо выбирать каких-нибудь значительных, знаменитых. Либо писателей, либо артистов, а то кому они нужны. Тогда как от человека из Замбези ничего не требуется. Он уже потому хорош, что экзотичен. Ну, а если он при этом может еще что-нибудь спеть — так тогда дальше и идти некуда. Это был бы блестящий номер. Эдакий какой-нибудь канареец прямо с острова и вдруг поет свое родное, канарское. Или с Суэцкого канала и исполнит что-нибудь канальское.
— Ну, а кого из французов? — размечталась мадам Ливон. — Хорошо бы Эррио, как политическую фигуру. Потом можно артистов. Сашу Гитри, Мистангетт, Мориса Шевалье, несколько кинематографических — Бригитту Хельм, Адольфа Манжу, если они не в Холливуде. Приглашения, во всяком случае, пошлем, а там видно будет.
— Жалко, что умер Бриан, — сказал Сеничка.
— А что?
— Как что? Такой популярный человек мог бы привлечь интересную публику.
— Ну ничего. Будем базироваться на артистах. Теперь составим текст приглашений и закажем билеты.
Наметили день, тщательно выбрав такой, когда не было бы ни приема в каком-нибудь посольстве, ни какого-нибудь особо интересного концерта, ничего такого, что могло бы отвлечь интересную публику.
— Ну конечно. А как, по-твоему, можно, чтобы Саша Гитри что-нибудь разыграл? Например, вместе с Мистангетт. Это было бы оригинально.
— Шаляпина бы залучить. Покойную Анну Павлову.
— Ах, нет, только не русских, надоело.
Дело быстро налаживалось.
Назначили день, разослали приглашения.
«Первое международное общество любви к искусству просит вас оказать честь и т. д.».
На сиреневом картоне.
Заказаны сандвичи и птифуры. Приглашен лакей Михайло, хотя и русский (он ведь не гость, не все ли равно), но говорящий по-французски не хуже парижанина и вдобавок очень вежливый — таких среди французов даже и не найти. Говорит «вуй-с» и «нон-с». Это редкость.
Насчет испанского языка дело не вышло. В хлопотах не успели им овладеть. А насчет английского обнаружилось нечто загадочное. Ливон на прямой вопрос бо-фрера Сенички слегка покраснел и ответил:
— Конечно, научного диспута я поддерживать на этом языке не берусь, но объясниться в границах светского обихода всегда могу.
Но бо-фрер Сеничка этим не удовольствовался и попросил сказать хоть несколько слов.
— Я могу сказать, — пробормотал Ливон, — я могу, например, сказать: «хау ду ю ду».[78]
— А потом что?
— А потом уйду. Я хозяин. Мало ли у меня дел. Поздоровался с гостями, да и пошел.
— Ну ладно, — согласился Сеничка. — Бери на себя англичан. С островитянами я расправлюсь сам.
Настал вечер.
Скрытые от взоров лампы разливали томный свет. Тонкое благоухание сандвичей и сдобной булки наполняло воздух. Граммофон плакал гавайскими гитарами.
Хозяйка, нарядная и взволнованная, улыбалась международной светской улыбкой.
Между прочим, здесь кстати будет отметить свойства светской улыбки. Это отнюдь не обыкновенная человеческая улыбка. Эта улыбка достигается распяливанием рта со сжатыми губами и совершенно серьезными и даже строгими глазами. Улыбка эта говорит не о радости или удовольствии, как обыкновенная человеческая улыбка. Она говорит просто: «Я — человек воспитанный и знаю, какую именно рожу надо корчить перед гостями светскому человеку».
Одни только японцы не умеют распяливать рта по-светски и изображают искреннюю улыбку и даже смех, что придает им откровенно идиотский вид.
Мадам Ливон усвоила европейскую технику и встречала гостей светской улыбкой.
Первым пришел господин густо испанского типа и молча тряхнул руку хозяину и хозяйке.
— Enchantée! — сказала хозяйка.[79]
— Хабла, хабла! — крикнул хозяин и тотчас повернулся и убежал, делая вид, что его позвали.[80]
Испанец вошел в гостиную, потянул носом и, поймав струи сандвичей, пошел к буфету.
Вторым пришел господин английского типа.
— Хау ду ю ду? — воскликнул хозяин и убежал, делая вид, что его позвали.
Словом, все пошло как по маслу.
Англичанин вошел, оглянулся, увидел фигуру у буфета и молча к ней присоединился.
Затем прибежал бо-фрер Сеничка и привел с собой корейского журналиста с женой, бразильянца с сестрой, норвежца и итальянца. Потом пришли три англичанки, и никто не знал, кто, собственно говоря, их пригласил. Англичанки были старые, но очень веселые, бегали по всем комнатам, потом попросили у лакея Михайлы перо и сели писать открытки друзьям.
Сеничка суетился и старался внести оживление. Но гости выстроились в ряд около буфета и молча ели. Точно лошади в стойле.
Пришла подруга хозяйки, Лизочка Бровкина.
— Ну что? Как? — спросила она.
— Enchantée! — томно ответила мадам Ливон и прошипела шепотом: — Умоляю, не говорите по-русски.
— Ах! — спохватилась Лизочка. — Et moi aussi enchantée, avec plaisir.[81]
И плавно пошла в гостиную.
— Мосье! — светски улыбаясь, сказала м-м Ливон Сеничке и отвела в сторону.
— Ке фер с ними? Ради бога! Ну, пока они еще едят, а потом что? И почему не едут артисты и государственные люди?[82]
— Подожди. Надо же их перезнакомить. Вот, смотри, кто-то еще пришел. Подойди к нему и знакомь.
Новый представился. Он — японский художник Нио-Лава. Хозяйка подвела его к столу и, не давая времени схватить сдобную булку, на которую тот было нацелился, стала его знакомить. И вдруг произошло нечто странное. Произошло то, что испанский журналист, тот самый, которому хозяин сказал «хабла», взглянув на японца, уронил вилку и громко воскликнул: